Читаем Касание полностью

— Лукавите. Опять лукавите. Да, кровь и нетерпимость. Для меня лично нетерпимость страшнее крови. Прежде всего нетерпимость к возможности кого-то самостоятельно мыслить. Однако не где-то за тридевять земель, а везде и в своем государстве в том числе. А ваши хлопоты — о дальних призраках. Да и о них-то вы имеете право говорить только положенное. Нетерпимость? А расовая нетерпимость, краеугольный камень фашизма? Что-то эту тему вы обходите. А почему? Да потому, что в таком случае надо говорить об антисемитизме. Но! В нашем родном государстве тема эта — запретная. Сами власти грешны, но с лозунгами — не совпадает.

— А кто вам сказал… — начала я, но в это время откуда-то снизу раздался старушечий голос:

— Живы там? Щас ослобоню, не журитесь…

И правда, через минуту-другую лифт ревматически дернулся и пополз вниз.

Мы даже не простились. Черт знает откуда то и дело возникал в моей жизни этот злой гений, заставляющий сомневаться в моей любви, горевать по поводу ее возрастной смехотворности и объявляющий мою работу никчемной полуправдой?

А ведь еще полчаса назад мне хотелось быть вольным божеством, возносящимся над миром в узорчатом экипаже старомодного лифта.

Василий Привалов


Входная дверь в квартиру Тарских была приоткрыта, как бывает на новоселье и похоронах. Я тоже вошел, не позвонив.

Я думал, что там полно народу, но в Полиной комнате обнаружил только Тарского и Прасковью Васильевну. Я подумал: «Вот Тарский. Просто Тарский. Не Тарский-старший. Теперь просто Тарский».

Они сидели за круглым столом, покрытым бархатной скатертью, положив на нее руки, сидели прямо и напряженно, в телестудии перед камерой так сидят неумелые выступающие.

— Заходите, Привалов, — сказала Поля.

«Смотри — запомнила фамилию!» Тарский ничего не сказал, он поглядел на меня беспомощно, точно извиняясь невесть за что.

Поля достала из дряхлого, звякнувшего квадратиками стекол буфета графин с водкой, две рюмки, хрипло произнесла:

— Выпейте, Привалов, с Пашенькой выпейте, — и пошла из комнаты шагом отличника боевой подготовки, впервые представшего перед командиром дивизии. Я решил, что она о Тарском сказала «Пашенька», испытав в общем горе прилив родственной нежности. Но у двери Поля остановилась и сурово бросила Пал Палычу:

— Тарский! Только не чокайтесь, Христа ради. Такое нарушение!

Мы выпили не чокаясь, как и полагается за мертвых. Я подумал: «А вообще-то он пьет? Никогда не видел его в подпитии…»

Пал Палыч больше не смотрел на меня, он смотрел на свои руки, и пухлые его пальцы то сжимались, то разжимались, словно тиская невидимые мячики. И я смотрел на его руки, не зная, что сказать, что нужно вообще произносить в этих случаях. Он сам заговорил:

— И все-таки хорошо, что это было так.

Комок злобного раздражения толкнулся у меня в горле: черт его подери, и в этой трагической ситуации он старается по своему обыкновению углядеть «все-таки хорошо». Черт его подери, этого оптимистического идиота.

«Интересно, были у него женщины после жены?» — подумал я.

— Ведь он мог умереть недостойно, умереть недостойно. — Тарский сжал оба мячика-невидимки, сплюснув их в кулаках. — Случается, что и прекрасные люди умирают недостойно… А он умер, делая свое дело…

— Пленку проявили, говорят — отличная съемка, портреты есть потрясающие.

Наверное, не нужно было заводить о съемке. А может, нужно.

— Мне говорили, мне говорили, — закивал Тарский.

«А у Паши тоже вроде девиц не было… Или, кажется, Лера, негативная монтажница. Она все время ходит зареванная».

— Мне говорили, — повторил Тарский, — именно про портреты. Он очень большое значение придает портрету. Он говорит: «Человеческое лицо — лучший пейзаж».

Я хотел сказать: «Это не он говорит, это Хайновский и Шойман говорят. Можете прочесть у Раздорского в очерках». Но я не произнес этого вслух.

Потом я подумал: «А откуда у Тарского взялись такие роскошные напольные часы? Прямо осколок «Дворянского гнезда» в изложении Михалкова-Кончаловского… Вообще этот фильм загроможден изяществом аксессуаров. Слишком красиво. Кинематограф не должен быть красивым…»

— Это прекрасно сказано, прекрасно сказано: «Лицо — лучший пейзаж». — Тарский даже оживился.

«Надо будет спросить про часы. Вероятно, тоже какая-нибудь история вроде Росинанта… Жаль, сейчас нельзя спросить…»

Вернулась Поля, села с нами.

— Тарский! — Она вдруг решительно схватила Пал Палыча за рукав. — Я год просила… Возьмемте кредит.

Я не понял:

— Какой кредит?

Она вскинулась на меня, как на недоумка, которому неведомо очевидное:

— Пашеньке на день ангела матацокол приобрести. Теперь больше — все. — И без перехода тонко, по-деревенски всхлипнула. — И мы с Тарским отжились. Больше — все.

Отправляясь к Тарскому, я собирался утешить старика, побыть с ним. И понять, как теперь они будут существовать. А ничего не вышло — ни утешений, ни наблюдений. Ничего заслуживающего внимания. Дурацкая конструкция: «больше — все».

И «больше — все». С этим и отбыл.

Перейти на страницу:

Похожие книги