Он перекинул скапулир вперед, выпростал из рясы тощие плечи, глядя только перед собой, на смутную фигуру Распятого над синеющим малым огоньком. Пламя покачивалось от осеннего сквозняка из-за ставни, и светлое Тело на кресте будто бы тоже подрагивало от боли.
— Miserere mei Deus, secundum misericordiam tuam…
Привычные, как дыхание, слова уже почти не были словами: под мерные удары, ложащиеся на вздрагивающую плоть, он поверял Господу собственные моления, звучавшие за строками псалма, где-то на втором плане. Так под звуки инструмента голос певца ведет свое повествование. «Червь их не умирает и огонь их не угасает
», о Господи. Не могу поверить, чтобы Ты желал хотя бы одной душе из Тобою сотворенных — этого огня, этого червя, Господи мой благий. Избави, как Израиля избавлял, выведи, как выводил из мрака Прародителей, помилуй, как ежеминутно милуешь и меня, позволяя оставаться Твоим священником и пребывать в Твоей вере… В тесноте дающий простор, не отдай никого червю, не отдай и этих моих страждущих братьев… Пиши кровью имена наши на Своих ладонях, чтобы не стерлись они никогда…Sacrificium Deo — spiritus contribulatus
… Сокрушен ли дух твой воистину, негодный монах и дурной инквизитор? Как можно, бичуясь за грехи еретиков, за несчастного спившегося священника — размышлять о самом себе, просить Господа о том, чтобы он только дал вспомнить? Отец Доминик, скажем, в Сеговии каждую ночь пятнал пол пещеры своей покаянной кровью, приносимой за грешников. В слезах восклицал, как подслушали любопытные ученики: «Господи мой, милосердие вечное, что же станется с грешниками?» Он-то, белый, как лилия, прямой, как меч войсководителя, не совершивший ни одного смертного греха от чрева матери и до ложа вечности, не о своей нищете молил и плакал, но в самом деле радел о спасении других… С глубоким отвращением к себе брат Гальярд наконец поднялся, часто дыша. Как старший, стукнул легонько в стену, стуком обозначая полное окончание дня. Плоть стала слаба — слезы выступали не только от беды нераскаянных братьев, но от обычной плотской боли. Аймер, бледный и какой-то подозрительный, смотрел на наставника едва ли не сочувственно. Так и надо, получи, брат-гордец, заслуженное унижение: в его глазах ты — не иначе как больной старик. Сказать бы ему что-нибудь обнадеживающее — да поздно: после комплетория правило молчания до самой утрени вступало в силу. Не глядя на Аймера, Гальярд замотал тряпицей обе «дисциплины», снял пыльные сандалии и скапулир — больше снимать ничего не полагалось по уставу — и лег лицом к стене. Я дурной и недостойный священник, брат. Вы совершенно правы, сказал этот Джулиан… и немедля заплакал. Взрослый мужчина, тридцати с лишним лет, заплакал навзрыд. Священник, не раз подходивший к алтарю Божию…
Снилось брату Гальярду, что он забыл что-то важное и никак не может вспомнить.
3. Воскресенье. «Процесс пошел»