— Benedic te omnipotens Deus, — одной рукой еще держа ложку, Франсуа осенил его крестным знамением. Свечка чадила у него за спиной; доминиканец и францисканец не видели лиц друг друга. Что там было в лице у Франсуа? Тщеславие, торжество над униженным собратом? Сострадание, немедля переносящее обоих в куда более высокие сферы, чем те, где они оставались напарниками и соперниками? Или ничего — Бог и более ничего, как всякий раз, когда толстоватому, грешноватому, обычному человеку приходила пора
…Гальярд исповедовался долго и трудно, говоря о вещах, которых не сообщал на исповеди даже отцу Пейре Сельяну. Не потому, что желал что-то утаить — просто в блаженные времена
Гальярд рассказывал о том, как любил и ненавидел своего брата. Старшего, красавца, всезнающего, надежного, надежду родителей… «Батюшка, передайте мне соль!» — отец же говорил: «Как тебе новая ветчина, Гираут? Что у тебя с рукой, Гираут? Ты был прав, что ударил сегодня младшего мастера, Гираут» — и Гальярд переставал верить в собственное существование, и вера в свое присутствие на кухне возвращалась, только когда мама доносила ему до тарелки желанную щепотку соли, держа ее над сложенной ладонью… Рассказывал о том, как искал лицо брата в толпе по сторонам своей Via Gloriosa в Тулузе, каким венцом тогдашнего, еще не доминиканского счастья стало бы для него осознание — брат видит, что я могу быть полностью счастливым и без него, что я ухожу от него навсегда на свою дорогу, и дорога моя к Богу и с Богом…
Эта рана — рана безответной любви к брату — заживала долго, исцелялась ежедневным бальзамом: «Ecce quam bonum et quam iucundum habitare fratres in unum!» Как драгоценный елей на голове, стекающий на бороду, бороду Ааронову; как роса Ермонская на горы Сионские, ложился на рану бальзам доминиканского братства, необычайно сплоченного в своем положении вечно осажденной крепости… Эту рану лечил брат Бернар, потом — брат Рожер, потом были новые братья, потом уже и младшие, такие, как Аймер; в трапезной и на хорах, в пути и в минуту смертельной опасности,
— Что же, брат, вы до сих пор любите его? — тихо спрашивает Франсуа — от лица Господа спрашивает, и Гальярд надолго задумывается, чтобы не солгать. И отвечает так же честно, как некогда говорил отцу Жеану, приору Жакобена, на вопрос, что он ищет в Ордене Проповедников:
— Я не знаю. Я любил его прежде — это верно; я гневался на него и желал отомстить хотя бы своим счастьем вдали от него — и это верно; я сейчас не хочу его смерти и тем более — вечной гибели… Но более всего я хотел бы, чтобы всего этого не было и никогда не случалось. Есть ли место любви в подобном желании? Не знаю, и еще раз скажу — не знаю.
У Франсуа тоже сильно бьется сердце; священник в нем претерпевает борьбу с человеком, и кто победит — он сам пока не может сказать. Слушая исповедь грешника, он одновременно лихорадочно думает, какое благо для своего служения и для собственного ордена можно извлечь из открывающегося знания; мог ли он рассчитывать на такой подарок… Но какой же это подарок, если им нельзя воспользоваться, а воспользоваться никак нельзя, ничего более губительного и не измыслишь…
— И что вы намерены делать? Влияет ли как-либо ваше родство с еретиком на завтрашнюю Большую Проповедь?
— О… да, брат, — почти шепчет Гальярд, склонившись так низко, что кончик носа касается сжатых в замок рук. «Душа моя унижена до праха…» — Разум мой сейчас едва-едва управляет страстями. Я просил бы вас объявить завтрашние приговоры, так как боюсь, что сам не смогу это сделать. Что воли моей будет недостаточно, и страсти одержат победу…
Огонек с шипением тонет в лужице жира. На кухне почти совсем темно; в старой золе ни проблеска огня, за окном серая ноябрьская тьма, когда рассвет приходит ближе к полудню.
— Хотите сказать, что вы боитесь осудить на смерть собственного плотского брата?
— Нет, вы не поняли… — Голос Гальярда странен; Франсуа никогда не слышал его плачущим — вот и не понимает, отчего тот так тих и прерывист. — Один из моих главнейших грехов сейчас перед вами, да обрету я, худший из грешников, милосердие Божье и братское. Я лишь сегодня понял — Miserere mei, Domine! — понял, что с раннего детства страстно мечтал об одном: чтобы я и мой брат оказались в подобном положении. Где я был бы сильным и старшим, а он зависел бы о меня вплоть до самой смерти. Тогда-то и мечтал я…