Через два дня согласно договоренности они сидели в сиявшем зеркалами, хрустальными люстрами и прочей роскошью «Лаперузе», расположившемся на набережной Сены. Обедали не спеша, смакуя дорогое вино и разговаривая с глазу на глаз (именно так они оба хотели) с полной откровенностью.
«Не знаю, то ли Бунин почувствовал, что мне хочется подтолкнуть его к возвращению на родину, то ли сам он тогда неотступно думал об этом, во всяком случае, где-то посреди обеда, который начался малосущественным разговором, Бунин вдруг заговорил о своем возвращении, — вспоминал Симонов. — Допускаю, что он ждал, что я сам заговорю на эту тему, и хотел предупредить меня.
Заговорив о возвращении, он сказал, что, конечно, очень хочется поехать…
Но тут же добавил:
— Но не поздно ли? Я уже стар, из близких друзей остался один Телешов, да и тот, боюсь, как бы не помер, пока приеду. Боюсь почувствовать себя в пустоте… А заводить новых друзей в моем возрасте поздно. Может, и впрямь мне лучше любить вас, Россию — издали?.. А брать советский паспорт и не ехать — это не по мне. Ведь дело не в документах, а в моих чувствах…
Нет, я не поеду, не поеду на старости лет… это было бы глупо с моей стороны… Нет, я не Куприн, я этого не сделаю. Но вы должны знать, что двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года я, написавший все, что я написал до этого, в том числе «Окаянные дни», я по отношению к России и к тем, кто ею нынче правит, навсегда вложил шпагу в ножны, независимо от того, как я поступаю сейчас, здесь ли я останусь или уеду.
«Вечером приезжал Симонов, приглашать на завтра на его вечер… Понравился своей искренностью, почти детскостью, — записала в дневник Вера Николаевна 11 августа. — Он уже в Верховном Совете, выбран от Смоленщины. Симоновское благополучие меня пугает. Самое большее, станет хорошим беллетристом. Он неверующий… Когда он рассказывал, что он имеет, какие возможности в смысле секретарей, стенографисток, то я думала о наших писателях и старших, и младших. У Зайцева нет машинки, у Зурова — минимума для нормальной жизни, у Яна — возможности поехать, полечить бронхит».
* * *
На следующий день—12 августа был «большой прием» в доме Бунина. Началось с того, что Симонов в очередной раз пригласил Ивана Алексеевича в ресторан.
— Нет, довольно, — решительно заявил тот. — Наоборот, пора мне вас пригласить к себе. Увы, наш быт теперь таков, что и гостя принять нет возможности.
Симонов попросил:
— А давайте, Иван Алексеевич, все сделаем на коллективных началах: ваша территория, мой провиант…
— Пожалуй, — охотно согласился Бунин.
В те дни в Париже проходила конференция четырех министров союзных держав. Между Парижем и Москвой ежедневно курсировали самолеты. Симонов, расставшись с Буниным, сразу поехал в гостиницу, к советским летчикам, объяснил им суть дела и дал записку в Москву. Они как раз летели в Москву, Бунина читали и рады были помочь. Передали записку домашним Константина Михайловича, те в «Елисеевском» магазине (он был тогда коммерческим, торговал по высоким ценам, но зато без карточек) накупили «сугубо отечественной» снеди — селедку, черный хлеб, калачей, любительской колбасы и прочего. Все это на второй день было доставлено в Париж, а затем — домой Бунину.
Ивана Алексеевича все это растрогало. Он ел колбасу и приговаривал:
— Да, большевистская колбаска хороша!
Гостями Бунина были Тэффи и понравившийся Симонову Адамович, «один из самых умных литературных людей в эмиграции», как он писал о нем. Надежда Александровна вновь пела под гитару, а Симонов читал стихи. Очень душевной была обстановка, вечер прошел как нельзя лучше.
Миссия Симонова завершилась — он улетел в Москву. В своих воспоминаниях (содержащих немало фактических ошибок, об этом мне довелось писать в романе «Холодная осень») Константин Михайлович поведал: «Я уехал из Парижа, когда вопрос о том, захочет ли Бунин получить советский паспорт и поедет ли домой, находился в нерешенном положении. Мысль о поездке его пугала и соблазняла».
Но, как бы то ни было, после расставания этого резко меняется настроение Ивана Алексеевича. Посольство он больше не посещает, о желании вернуться в дневнике и письмах не пишет. Продолжает— с малой интенсивностью — переписываться с Телешовым, последнее бунинское письмо помечено 15 сентября 47-го года.
В этих письмах он восхищается творчеством А. Твардовского и К. Паустовского, но больше пишет о своей нищей старости да бронхите, об остром малокровии и ужасной одышке. За каждой строкой читается неизбежная мысль о скором «освобождении».
Осенью 46-го года, когда про Бунина кое-кто поговаривал, что он «переметнулся к большевикам», а Николай Рощин, уезжавший в СССР, прямо заявил, что «замечательный писатель тоже собирается в Россию», в Париж из США приехал старый друг Мария Самойловна Цетлин.
Она была в курсе всех событий и всех разговоров, как говорят профессиональные разведчики — «владела обстановкой».
Не без раздражения она заявила Бунину: