В ту ночь я не спала. Тревожные мысли мучили меня. И как будто для того, чтобы подогреть эту тревогу, сыночек мой был спокоен и тихо сосал грудь. От мысли, что завтра утром он будет обрезан, вдруг охватил меня страх и захотелось убежать куда глаза глядят. Но решение мое было непоколебимым, и оно оказалось сильнее страха — я не сдвинулась с места.
Утром, на рассвете, сделали моему сыну обрезание, и я не сдержалась: залилась слезами. Когда я пришла в себя и убедилась, что мальчик мой жив-здоров, стало мне легче. Я крепко сжала руки хозяйки дома, низко ей поклонилась, расцеловала ее, как это принято у нас в селе.
В первую ночь после обрезания я глаз не сомкнула. Младенец, к моему удивлению, не плакал, а бормотал и пускал пузыри.
Я стояла у колыбели, маленькой и обшарпанной, и, сама того не замечая, шептала слова, которые, видимо, слышала в детстве…
Целый месяц прожила я в доме у того еврея, который сделал обрезание моему сыну. Каждое утро жена его готовила мне молочную кашу и чашку чаю. Я кормила ребенка и днем и ночью. Какое-то забытье, мне прежде неведомое, обволокло меня, и я спала долгие часы. Я снова была в обществе Генни, которая много рассказывала мне о своей юности, о своих родителях, экономивших каждую копейку, чтобы Генни могла учиться у хорошего учителя. Этот учитель очень строго спрашивал со своих учеников. После изнурительного дня занятий ей приходилось добираться домой ночным поездом. Не раз, бывало, молила она: «Оставьте меня в покое, я не хочу быть пианисткой!» Но родители не вняли ее мольбам. Если она отказывалась вставать рано утром, родители делали все, чтобы поднять ее с постели, а если она отказывалась ехать к учителю, то кто-нибудь из них (обычно — мать) ездил с ней. В двадцать лет она убежала из дому вместе с Изьо. Мать ее от великого потрясения вернулась к вере отцов, стала строжайше исполнять дома все законы и предписания, требуя того же от мужа.
— Хорошо, что у тебя есть ребеночек, — сказала Генни. — Если бы у меня был ребенок, я бы не покончила с собой. Но зачем ты сделала ему обрезание?
— Так подсказывает мне мое сердце.
— У евреев нет никаких преимуществ. Та же глупость и то же злодейство.
— Что уж тут поделаешь? Только рядом с евреями я чувствую себя спокойно.
Этот мой ответ огорчил ее. Она свернулась клубком, поджав ноги, как это делала при жизни. Тяжкая печаль и полное самоотрицание.
— Ты сердишься на меня? — не удержалась я.
— Я удивлена твоим жестокосердием.
— Почему ты говоришь «жестокосердие»?
— Как же иначе я могу сказать? Подскажи мне другое слово. Человек берет здорового ребенка и наносит ему увечье. Как же сказать об этом, какими словами назвать его гнусное деяние?
Я хотела заплакать, но комок застрял в моем горле, и ни звука не слетело с моих губ.
Я открыла глаза. Боялась дольше оставаться дома. Появление Генни вселило в меня ужас. Тут же решила я тронуться в путь.
— Почему бы тебе не остаться здесь? Погляди, какой на дворе холод, увещевала меня хозяйка.
— Я должна идти, — сказала я, не вступая в объяснения, (Снега залегли тихие. Холодное солнце поблескивало в небе. Я укутала Биньямина. Уплатила хозяйке заранее обговоренную сумму. Она, к моему удивлению, была недовольна и потребовала прибавки. Я прибавила, но не смогла удержаться и спросила:
— Почему вы так поступили?
— Я потребовала только то, что нам причитается, не более того.
— Разве мы не уговорились о цене?
— Мы сделали все, что следовало сделать, и даже более того, — отрезала хозяйка крайне деловым тоном.
Только за порогом дома, под холодным солнцем, я ощутила, чем были для меня дни, что провела я в семье еврея, сделавшего обрезание моему сыну. Я очень сожалела, что мы расстались таким образом. Нет в мире прикосновения, которое не оставило бы царапины, мне хотелось вернуться и попросить у них прощения, но я почему-то этого не сделала. Теперь же, вспоминая ту женщину, я точно знаю, что не была она ни плохой, ни жадной. Горько жилось ей на свете — ее бесплодие взывало из самых глубин ее естества.
Я стояла посреди деревенской площади, не зная, в какую сторону направиться. Если бы не драгоценности, оставленные мне Генни, кто знает, куда бы занесла меня судьба. Биньямин, укутанный в два куска меха, спокойно спал. Его мирный сон придал мне сил, и я готова была отправиться пешком.
— Куда? — пожилой крестьянин остановил рядом со мной свои сани.
Я назвала ему соседнюю деревню.
— Садись.
— Сколько с меня?
— Ничего не надо.
Спустя час он спросил:
— Откуда ты? Я ответила.
— Но ты не похожа на деревенскую.
— А откуда же я?
— Не знаю.
— Из деревни я, батько, с пастбища.
Напевность, некогда звучавшая в языке моей матери, всплыла сама собой.
— Есть что-то в твоем голосе…
— Что, батько?
— Как-то иначе звучит он.
— Не понимаю.
— А что ты здесь делала? — допытывался он.
— Родню навещала, — солгала я.
— Своей дочке я бы не позволил одной отправиться в дорогу.
— Почему?