Я торопливо передал ей свиток.
— Что это, хафиз? — спросила она удивленно.
— Это моя газель. Прочитай ее подругам, заучите стихи наизусть, и когда вас поведут к реке, начинайте петь как можно громче.
Девушка развернула пергамент и пробежалась по строчкам глазами.
— Я не знаю такой газели, — сказала она удивленно.
— Не знаешь. Я написал ее сегодня ночью. Не забудь — начинайте петь, когда вас поведут на казнь.
— Вы написали газель? — казалось, мои слова не достигали ее слуха. — Это ваша новая газель, хафиз?
— Мне надо идти, скоро за вами придут. Помни, ты должна непрерывно петь это, и так спасешь себя и остальных.
— Вы написали газель для меня?..
Мне пришлось встряхнуть Гури, чтобы привести ее в чувство.
— Да, для тебя. Ты стала моим вдохновеньем. Обещай, что выполнишь все, как я сказал.
Она опустила ресницы, и вдруг пылко поцеловала пергамент. На прощанье я коснулся ее волос. Они были мягки, как черный китайский шелк.
Обогнув дворцовую площадь, я зашел в переулок, и прислонился к стене, окружавшей чей-то дом. Ноги отказывались мне повиноваться.
Прошло достаточно много времени, а я продолжал подпирать чужой забор, как нищий, не знающий, куда идти. Мимо меня проходили люди — мужчины, женщины, старики и дети, собиравшиеся поглазеть на казнь.
Солнце показалось до половины, когда я расслышал далекие вопли и стенанья. Они становились все отчетливее. Вскоре шарканье сотни ног наполнило улицу. Я боялся выглянуть и только взывал к Аллаху, прося милости для одной — для Гури. И тут свершилось.
Я сразу узнал голос Гури. Она запела сначала тихо, потом громче и громче, а последние строки подхватили остальные таваиф. И столько тоски и отчаянья было в их пенье, что слезы сами собой набегали на глаза:
Снова и снова пропевая газель, толпа таваиф, подгоняемая нукерами, двинулась в сторону реки. Я не мог больше выдержать этого, и бросился домой, не разбирая дороги.
Тот день я провел, как умалишенный. Я не мог ни молиться, ни думать, а лишь сидел над книгой, не в силах прочитать ни единой буквы, или начинал мерить комнату шагами. Солнце прочертило по небу полукруг, спряталось за сливы, а потом исчезло. Хадиджа принесла ужин.
— Что же это делается, хафиз! — начала она с негодованием, расставляя на столике пиалы и чашки. — Аламгир приказал пощадить этих бесстыдниц таваиф! Всех, до одной! Едва их вывели из подвала, они начали петь. И, говорят, такая тоска напала на повелителя, что он не выдержал и повелел отпустил их. Они разбежались, как крысы!..
Нежный перезвон бубенцов заставил ее замолчать, а я даже не успел восславить Аллаха. Замерев, мы с Хадиджей уставились друг на друга, а потом старуха выглянула в окно.
— Хафиз, там эта женщина!
— Мохана? — спросил я, и тоже посмотрел.
Во внутреннем дворе стояла Гури. Только на сей раз она была не в сине-желтых одеждах, а в красном сари, расшитом золотом. Золотая тика[25]
спускалась по пробору на лоб, руки были унизаны браслетами. Когда она поклонилась мне, сложив руку «лодочкой», я заметил, что ладони ее расписаны хной.— Зачем пришла, бесстыдница?! — заголосила Хадиджа. — Или снова захотела отведать плетей?!
Я не приказал ей замолчать, потому что слова кормилицы пролетели мимо, как весенние мухи. Я вышел в сад, заставляя себя не ускорять шаг. Ведь я никогда не был тороплив. А может, трусливо надеялся, что Гури исчезнет, растает, как сказочная пери. Ведь зиме всегда трудно поверить, что весна распахивает ей объятия. Но Гури не исчезла, а по-прежнему стояла под сливами.
— Салам, малышка, — сказал я ей. — Значит, все кончилось? Ты и твои подруги спасены?
— Благодаря вам, хафиз, — ответила она.
— Тогда почему же ты в свадебном наряде? Или это новый приказ Аламгира?
Она смутилась, замотала головой, и как в детстве прикрыла лицо ладонями, шепча сквозь пальцы.
Я заставил ее опустить руки:
— Говоришь, Аламгир тут ни при чем? Чей же это приказ, гурия?
— Приказ моего сердца, — ответила она еле слышно и покраснела.
Так и закончилась эта история. Я, шейх Камлалл Джаханабади, вам ее рассказал.