Теперь возникает вопрос: когда именно майор Ветошников будто бы обращался к Иванову с просьбой предоставить ему вагоны для вывоза военнопленных поляков? В сообщении советской специальной комиссии точная дата, правда, отсутствует, но специальный корреспондент издававшейся в Москве «Wolnej Polski» («Свободной Польши») Ежи Борейша в своем репортаже «По следам преступления» пишет: «12 июля 1941 года к нему (Иванову) обращался начальник одного из лагерей с просьбой выделить ему вагоны».[20]
Итак — 12 июля 1941 года. Военные сводки с этого участка фронта ясно показывают, что не только 12 июля, но еще 13-го и 14-го, а вероятно даже и 15-го, «особые» лагеря можно было без труда эвакуировать — если не поездами, то в пешем порядке. Заключенные этих лагерей легко могли за сутки дойти до Смоленска, а там у них было бы достаточно времени, чтобы без всякой спешки продолжать эвакуацию в направлении Москвы, под защитой армии, оборонявшей Смоленск.
Примеры, приведенные в 7-ой главе, показывают, что эвакуация заключенных в других местах осуществлялась в ряде случаев в более трудных условиях и обстоятельствах.
Вся переписка прекратилась
Тот факт, что польские военнопленные были убиты еще весной 1940 года, а не осенью 1941 г. (и, стало быть, «свидетели», чьи показания приводятся в сообщении советской комиссии, не могли видеть их на дорожных работах под Смоленском в июле и последующих месяцах 1941 года), подтверждается еще и тем, что семьи офицеров, содержавшихся прежде в Козельске, Старобельске и Осташкове, после ликвидации этих лагерей, т. е. именно весной 1940-го, перестали получать от них какие бы то ни было известия. В то же время эти семьи получили обратно свои письма, которые советская почта вернула им со штемпелем: «retour-parti.»
Ротмистр Чапский в своих «Старобельских воспоминаниях» пишет, что горсточка польских военнопленных, которые чудом уцелели и очутились в лагере в Грязовце, получала письма из Польши с вопросами о судьбе офицеров, с которыми их близкие поддерживали переписку до весны 1940 года, после чего она внезапно и полностью прекратилась.
То же самое подтверждают семьи в Польше, которые с мая 1940 года перестали получать письма от своих близких из лагерей в СССР.
Если бы польские офицеры оставались в живых после этой даты, то вплоть до начала германо-советской войны ничто не мешало бы им поддерживать переписку с родными, разве что вышел бы запрет от советских властей. Но такого запрета мы не находим в советских источниках, о нем ничего не упоминает и сообщение «специальной комиссии». Как раз напротив: это советское сообщение отмечает, что на трупах были найдены письма, помеченные намного более поздними датами, чем апрель 1940 года. Это знаменательный факт — с одной стороны потому, что он исходит из самого авторитетного в данном случае источника и свидетельствует о том, что никакого запрета на переписку не существовало; а с другой стороны — потому, что он явно противоречит тому непреложному факту, что переписка прервалась. Возникает вопрос: каким образом в таком случае советская комиссия располагала письмами, о которых говорится в пунктах 1, 2 и 9 раздела «Документы, найденные на трупах»? Ответ очень прост. Под пунктами 1 и 2 значатся письма, посланные из Польши. Почта направила их, по всей вероятности, в НКВД, и там их задержали. Также безоговорочно подлинной можно считать почтовую открытку Станислава Кучинского от 20 июля 1941 года (пункт 9), которую он не отослал. Достоверно известно, что ротмистр С. Кучинский никогда не был в Козельске. Он был в Старобельске, откуда его забрали в декабре 1939 года, и с того времени его никто больше не видел. По всей вероятности, он попал в следственную тюрьму, а впоследствии был казнен в индивидуальном порядке. Все его вещи, в том числе и неотосланная открытка, остались в распоряжении НКВД. Это ведомство вполне могло доставить упомянутую открытку в Катынь и, согласно своей практике, подсунуть в карман одежды на каком-нибудь трупе… или проще того — сослаться на ее существование.
О прекращении всякой переписки весной 1940 года свидетельствует еще следующее обстоятельство.