— Что-то около года. Да, год и два дня. Как жаль, что ты не можешь приходить ко мне каждый вечер… Ну иди ко мне, приляг, отдохни. Обними меня, вот так. Как хорошо и уютно под твоей тяжелой рукой. Знаешь, это ведь и все, в сущности, что женщине надо, — вот так лежать под сильной мужской рукой. Лежать, успокоив лицо на груди, слушать, как мерно тукает твое сердце. Но постой… Что такое?
— А что?
— Мне кажется, я чувствую, у тебя на сердце тяжесть. И какая-то глухая, ноющая боль. Это так? Я права? В самом деле был тяжелый день?
— Да, не самый легкий. Вчера ездил за город, был на деревенском кладбище. Посидел у могилы, выпил немного.
— Ты был один?
— Нет. Где-то рядом, в лесу, был филин. Он был невидим, надежно укрытый слабо шевелящейся на ветру листвой, но я чувствовал его присутствие. Кажется, он даже разделил со мной трапезу. На газетке лежали ломти черного хлеба, вареное яйцо, пупырчатый, ярко-зеленый огурец, круг краковской колбасы. Я налил в граненый стакан водки, долго сидел у могилы, привалившись спиной к шершавому стволу коренастого дубка.
— Ты кого-то поминал? — спросила она.
— Поминал. Своего школьного учителя, Модеста Серафимовича, земля ему пухом…
Я прикрыл глаза. Из глубин памяти всплыло давнее — коричневая, в разводах, школьная доска, длинный фанерный короб в метре от первых парт, именуемый Модестом торжественным словом «кафедра», чучела птиц за желтоватыми стеклами огромного, во всю классную стену, шкафа.
И еще: плоский застекленный планшет с образцами коллекционных бабочек, пришпиленных булавками к темному бархатному полю, резкий запах спирта и еще каких-то жидкостей, необходимых в кабинете биологии для опытов, угрюмое чучело огромной, с обширной плошкой тяжелых рогов лосиной головы под самым потолком.
«Ах, юноша, ну как же так? — скорбно произносит Модест в ответ на мое долгое и унылое молчание у доски. — Учебник дан вам затем, чтобы хоть изредка в него заглядывать… — Его тонкая рука нерешительно зависает над потрепанными крыльями классного журнала, над той графой, в которую вписана моя фамилия. — Как это ни прискорбно, но я вынужден поставить вам двойку. И не нахохливайтесь, юноша, словно Aegolius funereus, сиречь — сыч мохноногий, и не ухайте, будто Bubo bubo, сиречь — филин обыкновенный». Латынь, в его устах звучала торжественно и звонко, словно медь духового оркестра. И неясное очарование этих неведомых, но таких основательных слов будоражило ум и влекло в неведомое. Получив пару в дневник, я впервые в жизни испытал чувство стыда и в тот же вечер раскрыл учебник. И уже на следующем же уроке получил трудовую четверку, а дальше были лишь пятерки — вплоть до окончания школы. Я стал любимчиком Модеста и его надеждой: «Вам, юноша, прямая дорога на биофак!» Биофак МГУ был штурмом взят с первой же попытки, но, впрочем, на третьем курсе прямая дорога, о которой говорил Модест, круто вильнула в сторону, а потом, после армии, на Воробьевы горы так и не вывела… Так сложилась жизнь. Возможно, оно и к лучшему. И все, что осталось во мне прежнего, это странное прозвище — Бубо, оно, приклеилось ко мне еще в школе с легкой руки Модеста.
Пристало, впиталось в кровь, определило образ и способ жизни: Bubo bubo, птица осторожная, сторонящаяся людей, умная и хитрая, уверенно чувствующая себя в черном ночном небе.
Год прошел с тех пор, как старик переселился на тихое деревенское кладбище. Уже целый год! Как быстро летит время, а я так и не узнал, кто вычеркнул Модеста из списка живых. Но очень хочу найти того, кто повинен в этом. Я обязательно найду эту сволочь. И убью на месте.
Последнюю мысль я высказал вслух.
— Господи… — тихо выдохнула она.
— Не переживай, девочка, он не будет мучиться. Впрочем, я еще не до конца все продумал, сидя у могилы и вспоминая Модеста..
Березовый шатер колыхался над головой. И мне было хорошо там, на деревенском кладбище, покойно: Модест знал, что делал, завещав похоронить его здесь, неподалеку от деревни с названием Ямкино.
Отсюда, насколько я знаю, пошел его род, здесь лежат его предки, мелкопоместные дворяне. В этой глуши, на краю Ярославской губернии, жили они тихо и размеренно, наверное, как и Модест, умели ценить простые радости буден: рыжики солили, капусту квасили, вареньем запасались на зиму, наливки вишневые настаивали, на Пасху яйца красили, из церкви шли домой просветленные… И все у них было по-людски, пристойно и ясно, не то что у нас.
Я медленно выпил — вторая стопка пошла хуже, водка согрелась и почему-то отдавала озерной тиной — знакомое послевкусие. Оно преследует меня с того самого дня, когда год назад сумрачным и влажным после ночного ливня утром я пришел домой к Модесту, вовсе не чая застать его в квартире, которую он уже месяцев восемь сдавал какой-то импозантной мадам через риелторское агентство. Платили постояльцы аккуратно долларов, кажется, триста в месяц. Для пенсионера несметные деньги.
— А ты еще немного выпей. Может быть, станет легче.