И осекся, потому что я, левой рукой отмерив разделявшее нас расстояние, правой – по рукоять всадил ему в сонную артерию кинжал. Часовой издал какое-то невнятное бульканье, словно выдыхаемый им воздух вдруг сделался жидким: он еще стоял на ногах, хрипя и покачиваясь, как пьяный, а слева и справа от меня мелькнули быстрые тени – Копонс и Гурриато бросились на остальных. Зачавкала разрезаемая плоть, раздались глухие стоны; меж тем я высвободил лезвие кинжала, и часовой повалился к моим ногам. Я перепрыгнул через его распростертое тело и, уже разгорячась от схватки, подскочил к тому, который сидел перед искрящей жаровней и теперь вставал на ноги. Намерения мои совпали с мавровыми: Гурриато уже разделался еще с одним караульным, прямым сообщением отправив его на тот свет. И мы вдвоем набросились на солдата, свалив его наземь: я плащом старался заглушить его крики, покуда мавр проворно, как хорошая швея иглой, орудовал кинжалом. Только и слышалось нескончаемое «чак-чак-чак-чак». Несчастный наконец перестал содрогаться, так и не успев произнести вслух ни слова. Потом опять стало тихо, и теперь слышались лишь шум ветра да плеск воды в лагуне. Переводя дух, мы посидели минутку неподвижно. Потом я, уж как мог, постарался вытереть об одежду убитого руки, покрытые липкой теплой кровью, и поднялся на ноги. Себастьян Копонс гасил жаровню, пригоршнями бросая в нее снег.
– Целы оба? – спросил он.
Отрывистый стон, изданный Гурриато, послужил доказательством, что нет, не оба и не вполне. Первый противник, оказавшийся проворней остальных, успел перед смертью сунуть навалившемуся на него мавру полпяди стали под ребро.
– Пустяки, царапина, ничего серьезного, – скрежеща зубами, объяснил нам Гурриато после того, как пальцем определил величину ущерба.
Тем не менее рана мешала двигаться и дышать. Мы, как смогли, зажали ее, уняли кровь и перевязали пострадавший бок холстинкой, которую на подобный случай носили в походных сумках. Мавр держался молодцом и без нашей помощи сумел пройти за караулку на берег, покрытый заснеженной галькой.
– Шевелись, шевелись, чтоб вас… – поторапливал Копонс.
Студеный солоноватый воздух, пахнувший плесенью, тиной, водорослями, прочистил мне глаза, проветрил мозги, заморозил мокрый снег на моей одежде и остававшуюся у меня на руках кровь убитого венецианца, которая смешалась с кровью Гурриато. Перед нашими глазами расстилалась обширная пустынная гладь непроглядно-черной лагуны, – лишь когда накатывал прибой, становилась видна слабо фосфоресцирующая пена. Снег выделял в темноте береговую линию, которая по кривой уходила вдаль и терялась где-то у темной громады Арсенала. В последний раз я глянул в сторону Сан-Франческо делла Винья – не появятся ли оттуда люди Роке Паредеса, хоть и знал, что не придет никто.
– Живей, живей!
Мы снова припустили бегом – на этот раз хрустя подошвами сапог по гальке под снегом. Я все еще сжимал кинжал в сведенной от напряжения и неопределенности руке и спрашивал себя, выполнят ли люди Паолуччо Маломбры условие договора. Признаюсь, тревожно становилось от мысли, что отступать нам будет некуда и нас бросят на произвол судьбы в чужом и враждебном городе, путь по которому мы отмечали вехами трупов.
– Драть меня в лоб! – вскричал вдруг Себастьян Копонс.
Я удивился – в голосе арагонца звучало несвойственное ему волнение. Огляделся, не зная, то ли встревожиться еще пуще, то ли обрести надежду в этом. Челестия все больше сужалась к своей оконечности, пока не уперлась в скалистый мыс, годный служить причалом. И вот там, на краю заснеженного пляжа, я сумел различить смутный силуэт – покачивался на мелкой зыби парусник с потушенными огнями.
– Наши? – спросил я.
– А чьи же? Бери его, пошли дальше.
Успокоенный и счастливый, я ухватил мавра под руку, помогая ему одолеть последний отрезок пути. И только тогда, очнувшись от себялюбивой радости выжившего, впервые задумался о том, что же уготовила судьба капитану Алатристе.
– …Такое мое мнение, – окончил свой рассказ Гуальтерио Малатеста. – Фальеро продал нас всех. Может быть, его разоблачили и он не захотел ни дыбы, ни «кобылы», а может быть, с самого начала водил нас за нос.
– Я думал, он твой родственник.
– Так оно и есть. Но сам видишь – в нынешние времена это мало что значит.
Диего Алатристе улыбнулся. Так же как Малатеста, он бесплотной, едва различимой в темноте тенью маячил у стены возле причала Сан-Мойзес.
– И потом, – добавил итальянец, – есть в этой истории такое, чего мы не узнаем никогда.
Перед ними за пустынным причалом и торчавшими из воды деревянными сваями с горками снега на верхушках тянулась широкая черная полоса Большого канала, который разделял надвое бесформенное темное пятно домов по обоим берегам.
– Сказать по совести, – признался Алатристе, – были у меня подозрения и на твой счет.
Сперва послышался гортанный клекот, а потом скрипучий смех: