Через десять минут князя известили, что ужин готов. Было накрыто около шестидесяти столов: князь сам приглашал мужчин, которых он хотел иметь за своим столом, указывая каждому, какую даму взять под руку. Мне предложили пригласить г-жу Капгер, супругу тифлисского губернатора. Это была одна из трех или четырех европеек, которых не назвал по именам из опасения, чтобы не нарушить их скромность; но так как здесь речь идет уже не о красоте, то я называю это имя, как имя одной из самых умных и грациозных особ в целом свете.
Такое же предложение сделано было и Муане, но, не зная дамы, которая была ему назначена, он предоставил другому кавалеру право проводить ее к столу и, заметив нашего бакинского знакомца, князя Уцмиева, расположился с ним за другим столом.
Около двух часов ночи все разъехались.
Князь носит траур по своей горячо любимой матери и не принимает никаких посетителей, кроме официальных, по обязанности.
Покидая князя, я откланялся, несмотря на его приглашение остаться до 6 января, т. е. до Крещения, ибо я решился непременно ехать на другой день утром.
Однако же и тут два обстоятельства помешали исполнению моего намерения. Во-первых, всю ночь шел снег. Во-вторых, Муане, вставший еще до рассвета, занят был зарисовкой зала князя Барятинского в полночь, когда все пьют за счастливый новый год и обнимаются. Я думал, что эскиз, напоминающий это блистательное вступление в Новый год, доставил бы удовольствие с одной стороны князю, а с другой самому художнику, и я первый предложил остаться.
Муане, который никогда не имел большого влечения к путешествию к Арарату, принял это предложение и с увлечением продолжил свою работу. В тот же день рисунок был завершен — на нем были изображены двести человек, и все на своих местах.
Около двух часов полковник Давыдов[266]
пришел проститься с нами: но узнав о нашем решении, очень ему обрадовался. Муане желал для придания большего сходства своему рисунку иметь портреты главных особ. Давыдов обещал доставить их ему и взял с собою Муане для того, чтобы тот нарисовал его жену. Я уже, кажется, сказал, что г-жа Давыдова это премилая и очаровательная княжна Орбелиани. Видя ее столь маленькой, легкой, блистательной, подумаешь, что колыбелью ей служило гнездо колибри.Я снова принялся за работу. Пользуясь моим пребыванием в Тифлисе, заботой гостеприимного Зубалова и соседством любезного молодого человека Торьяни, родом из Милана, мелодиями, которыми убаюкивал меня театральный баритон, отделенный от моей комнаты только одной перегородкой, я успел записать часть моего путешествия и выбрать два или три сюжета из кавказских легенд и из, по моему разумению, совершенно непризнанных сочинений моего друга Бестужева-Марлинского, находить у которого талант — это с моей стороны проявление непочтения по отношению к императору Николаю, считавшего, что видеть у Бестужева-Марлинского какой-либо природный дар — это уже, стало быть, заслуживать подозрения в государственной измене.
Я постараюсь поправить во Франции эту ошибку России, это будет для меня одновременно и обязанностью, и счастьем.
Итак, я жил, работая и ожидая Крещения. Мимоходом я должен подтвердить, что, осмотрев почти все в Тифлисе и его окрестностях, я за всю мою жизнь нигде так приятно не трудился, как здесь. Времени для занятий у меня было тем более достаточно, что повару барона Фино, г-ну Паоло Бергамаску, вследствие его болезни, категорически было запрещено медиками приближаться к печке. Тем самым и нам запретили приближаться к консульскому столу. Сам Фино в обеденные часы из-за этого был изгнан из своего дома. Он брал с собою Муане, Калино и Торьяни к одному французу, недавно открывшему возле театра гостиницу «Кавказ».[267]
Теперь уже он наносил мне визиты — в одиннадцать утра и в четыре пополудни.
Эти господа уходили завтракать или обедать, оставляя меня одного за работой, и приносили мне какое-нибудь блюдо со своего стола. Не тревожа меня, слуга ставил кушанье на углу моего рабочего столика, с ломтем хлеба и стаканом вина: я ел и пил, когда это приходило мне в голову, — между двумя главами.
Какое прекрасное, какое увлекательное занятие работа, когда из-за перемены места бываешь насильно разлучен с ней на протяжении двух или трех месяцев! Я подвергался многим лишениям во время путешествия; иногда я имел недостаток во всем, даже в хлебе, но самым трудным для меня лишением всегда было лишение работы. Поэтому в Тифлисе я полностью плавал в чернилах и дошел до того, что у меня не хватало бумаги, моей голубой французской бумаги большого формата, на которой я пишу уже двадцать лет. Я нахожусь в ужасном положении, когда у меня не хватает этой бумаги — так по-дурацки я привык к ней. Без нее я похож на сомнительных филологов, которые, владея трактирным пером, не умеют правильно писать. Я не умею размышлять ни на какой иной бумаге, за исключением моей голубой.