Вопреки примерам, стоявшим перед нашими глазами, мы сделали опыт, никому еще не удававшийся в Европе и шедший вразрез всему содержанию нашей послепетровской истории: окунулись в полную бессословность, растворили в массе свое, еще не достаточно связное, еще не созревшее культурное сословие, требовавшее времени и самодеятельности для того, чтобы стать на ноги — и теперь вкушаем уже первые плоды начавшегося всеобщего нравственного разброда, но только первые — далеко еще не последние плоды. В настоящее время у нас, как во Франции, не набирается четырех человек для выражения одного и того же мнения, и нельзя связать вместе даже двух человек для проведения какого-нибудь общественного дела, вне личных интересов; зато, не в пример Франции, где, по старой привычке, над человеком стоит еще некоторый надзор мнения, у нас нравственное своеволие личности ограничивается только чертой, за которой начинается вмешательство власти. Связность общества, внутренняя его дисциплина, подчиняющая лицо большинству с тех сторон жизни, к которым официальный закон не имеет доступа — без чего свобода невозможна — не успевшая окрепнуть до эпохи преобразований, расшаталась совсем, как только с нашего юного культурного общества была снята прежняя обстановка, хотя бы искусственная, поддерживавшая его цельность; общество наше подверглось участи всякого кирпича, с которого снимут рамку прежде, чем он затвердеет. Следуя нынешним путем, мы неизбежно придем к исходу слишком явному, чтобы можно было в нем усомниться: к тому исходу, что русское общество, т. е. вся наша историческая культурная сила, рассыпется сухим песком, утратит всякую способность к какому-либо сборному делу, к какому-либо умственному или практическому почину, утратит всякое определенное сознание о различии между нравственно должным и недолжным, всякую мысль об общем деле, сохраняя почтение к одной только истине — к практической истине личных интересов. Венцом такого общества станет видимо вырастающая у нас еврейская биржевая аристократия, как подательница единственного блага, сохраняющего свою цену одинаково и в глазах потомков Пожарского, и в глазах семьи Минина. Наше общество будет в состоянии производить, может быть, лично способных людей, но не выработает ничего из самого себя, не сложится ни во что определенное. Нам придется или дожидаться того счастливого часа, когда весь русский народ поголовно обратится в американский в отношении политической зрелости, — конечно, по вдохновению свыше, потому что нынешним путем мы не придем к такому концу, — или же оставаться навеки народом, способным жить только под строгим полицейским управлением; наша будущность ограничится одной постоянной перекройкой административных учреждений. Нечего и говорить, что на таком основании русская мысль и самобытная закваска, вложенная в русский народ его историей, пропадут даром, не разовьются ни во что осмысленное. Наш упадок совершится постепенно, не вдруг, но совершится непременно. Кто тогда будет прав? — Решаемся выговорить вслух: одна из двух сил — или русская полиция, или наши цюрихские беглые с их будущими последователями. Судьба России, лишенной связного общества, будет со временем поставлена на карту между этими двумя партнерами.