Декабрь. Сбрил бороду. Налипает при учении от усиленного дыхания много инея. Не брился никогда в жизни. Коротин размазывает мне по щекам пальцем пену и дерет тупою бритвой. И больно, и смешно и боюсь, что он полоснет по горлу. Посмотрелся в зеркало: чужая рожа. Чтобы быть бритым, надо иметь твердо очерченную нижнюю челюсть. Русские мало ели, чтобы бриться. Нас же вечно будет есть всякая бритая вошь. Усы буду закручивать.
Снег — особая русская стихия. Не то, что они белым забелелися и не безкрайность их льдистых просторов, а вот так побарахтаться по пояс в снегу. Рыхлый, сыпучий, неверный, всегда неожиданно уступчивый и вдруг непреклонный. От этих перемен такая напряженная неуверенность в каждом шагу, что сто сажен по снегу целиком — куда труднее пяти верст по дороге. Итти бродом, или плыть — легче.
Возвращались вечером с плаца. Гляжу, по правому тротуару устало поднимается в гору она, я узнал ее сразу по стану и походке. В шведской куртке, на голове повязка. Крикнул: — "Ольга! Ольга Петровна!" Оглянулась в нашу сторону: она. Смотрит в ряды, ускорила шаг, идет вровень с нами и, видно, не догадывается, недоумевает, кто ее окликнул. — "Твоя?" — спрашивает Коротин. — "Да. Возьми винтовку. Я взводному скажусь." Отдал ружье, подбегаю к ней, протягиваю руку. Откачнулась. — "Странно, бритый." — "Да я, я. Поверьте. Вы как сюда попали?" — "Пьяный прапор завез… Вы в каком?.. Я приду. Завтра." Крепко пожала руку.
(Из отрывного календаря). Коронованных Габсбургов хоронят так. Ночью, при свете факелов монахи в рясах, подпоясанных веревками, выносят гроб к фамильному склепу. Двери склепа наглухо закрыты. Обер-гоф-маршал три раза ударяет в дверь жезлом: — "Отворите." — "Кто там?" — "Его величество, светлейший император Франц." — "Такого я не знаю". — "Император Австро-Венгрии, апостолический король Венгрии". — "Такого я не знаю". Еще три удара жезлом о бронзовую дверь. "Кто там?" — "Грешный человек, наш брат Иосиф…" Двери склепа медленно раскрываются… В этом обряде есть что то половинчатое. "Гнев венчанный." Иоанн был праведнее в своих монашеских затеях. Я помню похороны Александра III. Тут ложь была доведена до конца. И похороны были царственны. В гробу лежал, хотя и истлевая, "тяготеющий над царствами кумир."
Вспомнилось: в первый вечер в казарме ко мне подошел после поверки какой то солдат в очках и вывел меня на двор, увидев, что мне плохо. На плацу я слышал крики и пение, но странно: не видел тех, кто кричал и пел. Площадь для меня была пуста. Будто только мы с тем солдатом вдвоем ходим вдоль дороги, обтыканной стрижеными тополями. Солдат с утомленной грустью мне рассказывает, мигая под очками, что в казарме живется тяжко, что без денег ничего сделать нельзя, его комиссия смотрела дважды, признали оба раза негодным для строя, записали кандидатом в писаря — и вот полгода валяется на нарах без дела. Воздух на ветру тогда меня оживил. Потом я ни разу не встретил этого солдата и не вспоминал до нынешнего дня — а в одном дому и сколько раз в день по одной лестнице. Наверно, и он меня тогда к утру забыл, совсем забыл… Спасибо ему.
Фельдфебель наигранным каким то голосом выкликнул меня: — "На носках! К тебе пришли…" Ольга. — "Пойдемте ко мне. Я уж вас отпросила." Фельдфебель: — "К семи утра, чтобы быть на плацу." Я растерянно глянул на Ольгу. — "Ерунда. Сколько не видались. Поговорим."
"Куда же. В «приличное» место меня не пустят." — "Ко мне. Я — в "Европейской…"
Дико после казармы — чистая комнатка, коврик перед опрятной постелью, электрическая лампочка под зеленым абажуром на столике. Официант — в синем фартуке. Ушел. Я протянул Ольге руки. — "Тс! Подожди." Достала из маленького порт — папиросу, пошарила в сумочке — маленький аптекарский флакончик, скрутила меж пальцами комочек ваты, намочила из флакончика и затолкала в папиросу. — "Кури." — "Я не курю." — "Ерунда." И себе тоже. Блаженно затянулась, подошла, мягко прильнула и окадила мне лицо изо рта дымом. Что за манеры! Раньше такого не было, что то новое, чужое. — "Ерунда." Зажигаю папиросу об ее огонек, курю. Непонятный привкус. Ольга сгорбилась, пригнулась к коленам, жадно сосет папиросу, глотает дым. Швырнула окурок на пол, выпрямилась, омыла лицо руками и кинула мне на плечи руки. — "Теперь поговорим." Я смотрю ей в глаза, торопливо жгу папиросу, меня колышет неиспытанное волнение и легкая судорога свела колени.
— "Вставай, вставай." Блаженно тянусь и сквозь сладость вдруг слышу: где то невдалеке бьет барабан. Отталкиваю Ольгу. Омерзительно. А она смеется: — "Солдата как же разбудить." Протягивает: — "Папиросочку!" Закуриваю. Голова светлеет. В утреннем сумраке — милое лицо в пятнах сквозь пудру, с глазами мерклыми, в темных кругах. Она сидит на постели, завернувшись в одеяло. — "У тебя есть деньги?.. Я сегодня еду. Дай взаймы." — "Сколько?" — "Пятьдесят, ну: тридцать." — "Куда?" — "В госпиталь на рижском фронте." Я даю ей деньги. Она их торопливо прячет в чулок. Профессиональный жест….. Гонит меня: — "Иди, опоздаешь!"