Читаем Казароза полностью

Сикорский вступился за честь родного города единственным доступным ему способом — начал перечислять имена тех, кто был сослан сюда самодержавием. Имя Якова Свердлова сияло в этой плеяде звездой первой величины. К нему примыкали Короленко с Герценом, пара декабристов и один студент, налепивший на памятник Минину и Пожарскому в Москве прокламацию против крепостного права. Затем, с разрывом в полвека, шел вологодский канцелярист Творогов, самозванец. При Екатерине Великой он выдавал себя за принца Голкондского, обманом лишенного престола и вынужденного бежать в Россию. Творогов сочинял стихи на голкондском языке, а на русском — историю своей далекой, неблагодарной, но все равно бесконечно милой родины. Потом его разоблачили, он был отправлен в ссылку на Урал и здесь в полгода сгорел от чахотки, словно в самом деле родиной ему была та страна, где не счесть алмазов в каменных пещерах, не счесть жемчужин в море полуденном. Перед смертью он молился Шиве и Браме, но причастие принял по православному обряду. Похоронили его на Его-шихинском кладбище, как и того студента. Подразумевалось, что Казарозе не зазорно оказаться в таком обществе.

— Собак-то на кладбище! Видали? — спросил вдруг директор театра.

Ни к кому конкретно он не обращался, но сразу несколько голосов отозвалось:

— Видали, Авенир Иванович!

— Да-а, развелось их!

— Потому что хоронить стали мелко. Весной вонь стояла, не приведи господи!

— Есть же постановление губисполкома, — сказал директор, — хоронить на глубине не менее трех аршин. А не выполняется! Отсюда и собаки.

— Могилы разрывают? — догадался кто-то.

— Они нынче про нас все знают. Мы озверели, так и зверью нас понять — тьфу! Видят насквозь… Вот в Чердыни был случай. Беляков оттуда выбили, входим в город, пристают к нам два кобеля. Тощие, драные, навоз жрут. И вьются, и вьются! Уж они и так, и так! Отбегут, потявкают, и опять ко мне. Ну, думаю, наводят, не иначе. Пошел за ними. И ведь что? Показали, где пепеляевские офицеры прячутся. А потом давай попрошайничать: плати, мол, командир, за службу.

— И что вы с ними сделали? — тихо спросила аккомпаниаторша.

— С офицерами-то? Да ничего, сдали в штаб. А кобелей этих я сам пристрелил, своей рукой. Что-то мерзко мне на них стало.

— Вечная память борцам за дело революции, — сказал Осипов, доставая из портфеля еще одну бутыль.

Из украденных им у жены денег кое-что, похоже, осело в его кармане и потрачено было не зря.

— Богатырь! — ответил он на просьбу Свечникова рассказать что-нибудь об Алферьеве. — Двухпудовую гирю через избу перекидывал.

— Двухпудовую? — не поверил Свечников.

— Ну, пудовую точно.

— И через крышу?

— Мог бы вполне. Таким мужчинам нравятся такие женщины.

— Какие?

— Вот такусенькие, — двумя пальцами показал Осипов.

На кладбище он явился уже пьяный, а сейчас из последних сил удерживал на лице брезгливую гримасу отличника, наперед знающего все, что будет объяснять учитель. Эта гримаса всегда появлялась у него перед полной отключкой.

Говорить с ним было бесполезно, и Свечников подсел к Милашевской. Она глазами указала на Осипова:

— Деньги на похороны принес вон тот брюнет.

— Уже знаю. Они когда-то были знакомы.

— Может быть, это его Зиночка хотела здесь увидеть?

— Нет, просто пять лет назад она приезжала сюда с Алферовым. Захотелось, наверное, вспомнить прошлое.

— Почему вы мне раньше не говорили?

— Сам только что узнал.

— Я тоже сегодня вспомнила одну историю из ее детства, — сказала Милашевская. — Зиночка мне рассказывала.

— Откуда она была родом?

— Из Кронштадта.

— А родители кто?

— Отец морской инженер… Так вот, в детстве она плохо кушала, и бабушка резала ей пирожки на маленькие кусочки, выстраивала в очередь к чашке с молоком и начинала пищать за них на разные голоса: «Я первый!» — «Нет, я первый! Пусть Зиночка меня вперед скушает!» Тут уж она быстренько их уплетала. Еще и уговаривала: мол, не толкайтесь, все там будете.

— А из-за чего они с Яковлевым развелись?

— Из-за Алферьева.

— Пожалуйста, — попросил Свечников, — расскажите мне о нем.

— Что вам рассказать?

— Что хотите. Мне все интересно.

— Внешность?

— Да. Это тоже.

— Ну, как мужчина он довольно привлекательный. Лысый, правда, но это его не портило. Среднего роста, жилистый, хотя и худой. Такое нервное тело, очень выразительное в движениях. А лицо, наоборот, неподвижное. Мимика самая банальная — усмешка, прищур, взгляд исподлобья. Года четыре назад он увлекся эсперанто, вел кружок мелодекламации в клубе слепых эсперантистов. Однажды Зиночка привела меня туда на репетицию, и я подумала, что мертвенностью лица он сам напоминает слепого. Но при всем том — актер. Правда, из неудавшихся. Они с Зиночкой начинали вместе у Мейерхольда, в Доме Интермедий. Был в Петербурге такой театрик, закрылся года за два до войны.

— Вы что-то путаете. Он существовал еще в восемнадцатом году.

— Где?

— На Соляном городке. Пантелеймоновская, два.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже