И тут мои соотрядницы, которые сами на танцы ходить стеснялись, но воспринимали их как волнующее приключение, были готовы снарядить туда меня как бы своим представителем. И уже через меня пережить это событие всем коллективом. Вот подходит время танцев, меня зовут, я вхожу – и вижу разложенную на кровати юбку: точную копию моей, только другого, коричневого цвета. Разочарование было так велико! Я-то надеялась если не на волшебный золушкин наряд, то хотя бы на нечто модное и взрослое! Невозможно было обмануть ожидания девиц, и я напялила эту дурацкую коричневую юбку со своим салатовым свитером и так пошла на танцы.
После нашей ссоры с моей противной соседкой мои благодетельницы с большим сочувствием предложили свободное место в своей комнате, куда более населенной, там помещалось человек десять. И я была так им признательна за поддержку, что тут же перетащила свою сумку, и мы чудесно провели вечер и ночь, болтая о разных интересных вещах. И в знак благодарности и ощущения себя частью этой новой компании я на следующее утро написала на подоконнике наши имена – в столбик, вместе.
Это и стало причиной моего краха.
Начать с того, что по каким-то теперь не очень мне понятным соображениям, приехав в лагерь, я назвалась чужим именем. Сказала, что меня зовут Оля, Оля Солнцева, а на сумке написано имя моей сестры Лены. Таким образом я соврала дважды, ни сестры у меня не было, ни красивого имени. Дома звали меня Аленкой, а к официальной форме моего имени отношение у меня было как у Тома Сойера, помните, он говорил Бекки: «Не зовите меня Томасом, меня так называют, когда хотят высечь». Леной меня звали в поликлинике, в школе на уроках, в больнице, где я лежала с подозрением на аппендицит, и в других малоприятных местах.
Имя Оля мне казалось куда красивей. Тем более я тогда прочла детскую книжку «Коля пишет Оле, Оля пишет Коле», и хотя никакого Коли поблизости не было, быть Олей приятно волновало. И ведь я ни разу не ошиблась, отзывалась на Олю исправно. И только скрепив наподоконничной надписью нашу взаимную общность, то ли от полноты чувств, то ли в приступе честности, я подписалась настоящим именем. Соседки по палате немедленно обратили внимание на надпись и в первую очередь осудили меня за порчу подоконника. «Теперь он испорчен, и надо будет его мыть», – так строго отчитывали меня те, кто недавно так мною восхищался и так утешал.
Но потом одна из них обратила внимание на список имен и спросила, что это за Лена, откуда. И я малодушно призналась, что на самом деле меня так зовут. Осуждение стало тотальным. «Ты нам наврала», – приговорили соседки, ужасно сокрушаясь о таком преступлении и глядя на меня с полным презрением. Я пыталась оправдаться, лепетала что-то насчет того, что дома мама зовет меня Олей, и я к этому привыкла, но все было тщетно, вранье и оправдание слились в одно стыдное чувство.
Я до сих пор помню то резкое чувство сожаления от внезапно разрушенной дружбы и наступившие одиночество, безнадежность, холод.
На следующий день снова были танцы, но я вовсе не собиралась на них идти. Гуляла одна по коридору, когда меня разыскали другие девочки, привели в другую комнату и торжественно предъявили новую юбку – на этот раз прямую и пеструю, серую с красным. Дескать, вот, наряд готов, одевайся. Так я поняла, что дружба, может быть, и расторгнута, но на танцы я обречена до конца смены. И я пошла одеваться.
Никита Алексеев. Беглая поэзия[8]
В детском саду я провел несколько часов, и случилось это по блажи (вернее, из-за идеологических мотиваций) моего отца. Он вздумал, что меня надо воспитывать в коллективе. Были бабушка и дедушка, которых я обожал, и была чудесная домработница, а по сути няня Маруся, от деревенской нищеты подавшаяся в город. Да и с другими детьми, мне нравившимися, я сходился легко. А зачем было дружить с теми, кто не нравятся и не интересны?
Но папаша настоял на своем и в прекрасный, золотой осенний день отвез меня в детский сад. Мы тогда жили на Кропоткинской, то есть Пречистенке, а детсад – почему-то где-то недалеко от Патриарших. Мне там сперва даже понравилось. Вернее, было любопытно. Но часа через два я понял, что делать мне там нечего. Уже не помню, по какой именно причине. То ли потому, что всех рядком посадили на горшки, а приватность, хотя я такого слова не знал, для меня была важна. То ли потому, что воспитательница затеяла какие-то коллективные игры. Сейчас пытаюсь понять и думаю: скорее всего, самым важным было отвратительное слово «воспитательница». Как бы то ни было, после полдника (кисель и творожник) я из детского сада ушел. Меня при помощи милиции поймали где-то на Арбате, то есть направление домой я взял верно. На следующий день я рыдал навзрыд, а потом в детском саду началась эпидемия кори, его закрыли, и постепенно блажь с садом замялась.