Это были лучшие мои дни в детском саду. Нина Петровна, подождав минут пятнадцать после закрытия, брала меня за руку, и мы долго шли к ней домой. Дом у нее был совершенно замечательный, совсем не похожий на мой. Там у нее, в частности, были две комнаты (против нашей одной) и железная кровать с блестящими шариками наверху. На кровати была перина – меня туда клали, я мягко в ней утопала, сверху укрывали такой же, невесомой. Еще были подушки пирамидкой, самая маленькая сверху была прикрыта тонкой белой салфеткой с кружевом. Еще была канарейка в клетке и пела. Были фиалки, много. Были те самые слоники на полочке, числом семь, мне разрешали в них играть. И был муж Андрей, уютный, мирный, все время пивший чай. Про него Нина Петровна говорила, что он рыбак. Зимой к Андрею всегда прилагались валенки, свалявшаяся черная ушанка, ящик рыбака и ледобур (дело было в Химках, на берегу канала им. Москвы). Главное же, что еще было у Нины Петровны и Андрея, помимо уже упомянутых чудес, – вобла. У них всегда была вобла, и они всегда меня ею угощали. В моем мире воблы всегда страшно хотелось, но ее почему-то никогда, никогда не было. А они давали целую спинку и кружку сладкого чая с белым хлебом, и канарейка, и слоники, и перина, и никто не треплет нервы – это было счастье. Так что я очень любила те дни, когда родителям не удавалось справиться с управлением жизнью и забрать меня из детского сада.
Покинув сад и Химки, я больше никогда ни Вовку, ни Нину Петровну не видела, но, видимо, отчасти благодаря их покровительству уверенно вступила на порочный путь привычки к казенным домам. Меня не тяготила школа, дурная и глупая, не оскорбляли ни октябрятская звездочка, ни пионерская дружина, ни комсомольская организация. Уроки двоемыслия были давно выучены, необходимость петь тупую песню «мы ребята-октябрята» компенсировалась радостью от пения как такового, альтернативным репертуаром и нежной дружбой с пьющим учителем пения Геннадием Васильевичем, который заодно втюхивал октябрятам немного классики, а меня сделал бессменным Чебурашкой с арией «Я был когда-то странной». Пионерская организация не терзала душу вовсе, читаемый самиздат, подрезанный у родителей, чудесным образом не вступал в непримиримое противоречие с глупостями про демократический централизм, вялой краеведческой деятельностью и прочим сбором металлолома. И даже НВП с карикатурным военруком Карпенко была источником искрометного веселья и глума: команда «Газ
Комсомольская юность сопровождалась анекдотами про умирающих генсеков, чтением разных антисоветских книг и хороших стихов и непрерывным изготовлением в пионерской комнате стенгазеты, которую я все время порывалась назвать «За передовую магию».
До сих пор не знаю, что спасло меня от падения в пропасть советского активизма. Возможно, случайность – какой-то мелкий сбой матрицы. Для ботаника я слишком быстро бегала, высоко прыгала и азартно играла в футбол и карты, для лирика слишком любила физику, помойки и карбид, для физика – лирику.
Но скорей всего спасло то, что на самом деле все мои мысли всегда были далеко, я занималась переживаниями романтического толка. С первого по четвертый класс у меня был жизненный партнер Игорь – необычайной красоты и благородства одноклассник, живший двумя этажами ниже. Мы не разлучались: ели-пили вместе, вместе делали уроки, ходили в школу и кино, парно катались на коньках и лыжах, рисовали, лепили из пластилина и мастерили из железного конструктора с дырочками и гайками. Он носил мой портфель, научил меня кататься на двухколесном велосипеде, а на крики «тили-тили-тесто» отвечал с чарующей улыбкой: «Да». Но в пятом классе они переехали. Куда-то страшно далеко, куда без помощи взрослых советскому ребенку было никак не добраться. Поскольку родители наши меж собой не дружили, мы с Игорем навсегда потерялись. Мне было непривычно и холодно, как сиамскому близнецу, у которого отрезали половину. Тогда, видимо, я и стала в основном любить решительно недоступные, то есть максимально безопасные в смысле потенциальной разлуки объекты – от Гойко Митича до Пако де Лусии.