Также я завидовал еще одному своему однокласснику, который вместе со своей матерью и вовсе жил в проходной завода. Это был, конечно, высший пилотаж! Целый день мимо них шастали разные люди, некоторые здоровались и останавливались поговорить. В их жилище как-то помещались две перпендикулярно расположенные относительно друг друга кровати и стол с керосинкой. Где-то каким-то образом размещалась и посуда. Я это знаю точно, потому что пару раз мне посчастливилось у них пообедать. И я навсегда запомнил, что именно мы ели. Ели мы на первое суп с макаронами, а на второе – просто макароны. Мне это ужасно понравилось, а другу я тяжело и даже отчасти злобно завидовал.
Но эти все зависти – сущий пустяк по сравнению с главной моей завистью, с завистью номер один, с завистью с заглавной буквы, с заветной, можно сказать, завистью.
Женя Ульянов, длинный и тощий, всегда какой-то бледный, тихий и неразговорчивый, мой одноклассник с первого по четвертый класс, который часто пропускал занятия, потому что, счастливчик, часто болел, однажды исчез не на день, не на неделю, не на две недели, а чуть ли не на месяц или еще дольше.
И что вы думаете! Оказалось, что его перевели в другую школу. Да не просто в какую-то там школу, нет! Бери выше – в интернат! В интернат, расположенный, заметьте, за городом! В лесу буквально! Одного, без всяких родителей и бабушек! Это уже само по себе дорогого стоит, и кто же об этом бы не мечтал!
Но ведь и это еще не все! Оказалось, что в этой школе занятий совсем мало, а большую часть времени их там заставляют гулять. «Заставляют гулять»! Вы только вдумайтесь в эту издевательски звучащую формулу.
А все почему? Почему это такая ему обломилась везуха и за что это ему такие привилегии? А всего лишь, как оказалось, потому, что у него, у этого Жени, какой-то, видите ли, туберкулез.
Боже, как я же я завидовал! Вместо того чтобы порадоваться за товарища, которому так в жизни повезло, я постыдно, преступно завидовал. До сих пор стыдно. Правда, правда!
Но это все живые реальные мальчики. А как я завидовал всем литературным сверстникам, ночующим под мостами, в шалашах, под перевернутыми лодками… Вот Гаврош, например, и вовсе жил в утробе фанерного слона. А другой отрок – забыл, как звали и из какой книжки, – жил буквально в маяке, и жил там, слава богу, один, потому что его дедушка то ли захворал и его отвезли в больницу, то ли умер и его унесли на кладбище. Да и какая разница! Кому этот дедушка интересен, если можно одному жить в маяке, зажигать вечером фонарь, а остальное время смотреть на волны и, главное, не делать уроки и не ходить в школу.
А я? А что я! Квартира, мама, папа, бабушка, брат, печка, кошка… И скука, скука, скука. Ну, под столом еще можно было худо-бедно, включив довольно бесформенный фонтан брызгавшего во все стороны воображения, мысленно обустроить нору, пещеру, катакомбу, башню на отвесной скале…
Как же меня, мальчика, выросшего в тепле и в том уюте, который оказался доступен, влекла всякая бездомность! Как привлекало сиротство! Как же хотелось оказаться вдруг в том же самом интернате, пусть даже и с туберкулезом! Как же хотелось, подобно Геку Финну, плыть куда глаза глядят на плоту по широкой реке.
Какой там плот! Какая река! Какой интернат в лесу! Какая радостная и дарующая полную свободу бездомность! Какая свобода и прочие чарующие душу преимущества сиротства, описанные во многих книжках – от «Оливера Твиста» до «Мальчика Мотла»!
Дом, школа, двор. Двор, дом, школа. Школа, двор, улица. Улица, фонарь… И никак не дальше фонаря! Впрочем, ладно, чуть позже – уже и аптека, где мы, скидываясь по копеечкам, покупали в складчину упаковку гематогена на троих. И все!
Опыт недомашней жизни ограничивался несколькими больницами, постепенно вылечившими меня не только и не столько от болезней, сколько от мечтаний о блаженной бездомности. Нет, я все равно, конечно, о чем-то таком мечтал, но уже как-то более вдумчиво, что ли, более, что ли, разборчиво.
Первая больница была, когда мне было четыре года, и я ее запомнил очень смутно и фрагментарно. Скарлатина. Мама рассказывала, что привезла меня в больницу на санках. Вот и все. Нет, не все! Именно после этой больницы я навсегда стал бояться уколов.
Вторая приключилась, когда мне было десять лет. Меня положили туда, чтобы вырезать гланды. Помню палату, где кроме меня располагалась куча мужиков. Судя по этому воспоминанию, это было не детское отделение, а общее. Мужики играли в карты, смеялись, непонятно и шумно шутили, некоторые – их называли «тяжелыми» – стонали и хрипели во сне.
Помню и саму операцию. Я боялся, но находился в том возрасте, когда открыто бояться было стыдно, потому что «ты мужик или кто?». Ясное дело – мужик! А кто же!