Потом еще год и — война, дивизионный госпиталь, первое ранение, бои под Харьковом, неожиданная встреча с Курашкевичем. Он в той же дивизии, что и я, только где-то при штабе, умный, толковый, предусмотрительный, с ранними залысинами на лбу. У него, оказывается, есть связи во фронтовом госпитале, место совершенно безопасное, и если я хочу… Да нет же! Никакого бегства! Надо сохранить себя для будущего. Он слышал о моей практике в Берлине, у знаменитого профессора Нимеера. Он верит в мою звезду. Фронтовой госпиталь для меня как раз то, что надо… Но я решительно отказываюсь, и мы расстаемся. «Гляди, пожалеешь! — сердится Курашкевич. — Ты мне дорог, и я хочу тебя вытянуть из этой кровавой неразберихи. После войны награды ждут только живых. Мертвым они ни к чему».
Может, он прав… Лежу на грязной соломе, в холодном смраде, лежу совершенно отупелый, в голове давящая пустота. Вокруг такие же бедолаги, как я. Кажется, прав был мой старый приятель Порфирий. Умру, и никто даже не догадается, где я и почему не сумел вырваться. Наград мне уже не видать, и ничьей злобы тоже. Зато выжившие примут на себя все, что прошло через мою так неудачно сложившуюся жизнь: и мое наивное представление о долге, и мой ненужный героизм, и надежду сделать что-то стоящее в науке. Будут писать о работах Нимеера, если, конечно, его институт не разбомбят англо-американцы, появятся в печати наши лабораторные анализы, возможно, кто-то, получив личное приглашение шведского короля, прилетит в Стокгольм, запишется в гостинице «Интернасиональ» в книге почетных гостей и утром в сопровождении чиновников мэрии отправится специальным автомобилем в Золотой зал магистратуры на торжественное вручение Нобелевской премии… Господи! Нелепейшие мысли. Война только разворачивается, фашисты прут на восток, еще неизвестно, как сложится судьба майора Курашкевича. Лето сорок второго. Может, Курашкевич не дотянет до зимы. Фашисты захватят нейтральную Швецию, король капитулирует перед Гитлером. Нобелевский комитет распадется. О чем я думаю, идиот? О чем я только думаю?..
Тогда, онемев от страданий и боли, я не знал, что исход войны уже предрешен. Для всех: для нас, для немцев, для меня лично. Я не мог себе представить ни Сталинградской битвы с ее тысячами окоченевших фашистов, разбитыми «юнкерсами», бесконечными вереницами тянущихся к нам в Заволжье пленных, ни схлестнувшихся в яростном порыве советских и гитлеровских танковых армад на Курской дуге, ни того, что мой удачливый школьный приятель Порфирий Саввич Курашкевич дойдет до финала величайшей из войн. Пока я знал только одно: Порфирию удалось обогнать меня в беспощадном военном марафоне. Я лежу здесь, в моем теле постепенно угасает жизнь, вокруг — истощенные, умирающие люди. А он, майор Курашкевич, перетянутый тугими ремнями, с аккуратной кобурой на боку, уже далеко-далеко отсюда. Мчит по пыльной дороге на «эмке», весело шлет взмахом руки приветы девчатам-регулировщицам и зорко следит за небом, где из-за каждой тучки может выскочить «мессершмитт». Да что ему «мессеры»! За таким смерть не угонится. Он будет жить, он выскочит из любой передряги.
Третий день нам не дают ни есть, ни пить, никто не заглядывает в церквушку, слышен только ленивый разговор часовых, да и те, видно, расположились поодаль, совершенно забыв о нас, полагая, что здесь уже давно нет никого в живых… Я прикидываю последний шанс, еще пытаюсь найти лазейку, как-то выбраться отсюда.
За витражными окнами едва брезжит рассвет. Ни шороха, ни звука. Хоть бы дотянуться до окошка…
И вдруг — звон разбиваемого стекла. В окне пулеметное дуло. Холодная, короткая, как судорога, мысль: смерть! Нас будут убивать!..
Грохот пулеметной пальбы. Я падаю ничком. Пули секут по телам, сбивают со стен штукатурку. В разрывах гранат тонут жалкие, как детский плач, крики о помощи… Я поднимаюсь. Это какое-то чудо, что ни один осколок, ни одна пуля не поразили меня… В церкви клубится ядовитый дым, по деревянным стенам рвутся языки пламени. Прямо перед собой я различаю вырванные взрывом двери, там свет, воздух… А вокруг — неподвижные тела, шинели, обмотки, сапоги, вскинутые руки, выпученные в предсмертном ужасе глаза… Стою, еще не осознав того, что здесь произошло. Даже сейчас, через сорок лет, этот кошмар будит меня среди ночи… Нас расстреливали из окон, добивали гранатами, измученных, еле живых узников. Потом подожгли.
Крыша рухнула, взметнув столб огня и дыма. Но за миг до этого я вышел наружу…
Я вижу перед собой зеленые шинели фашистов, один из них приближается ко мне с поднятым автоматом. Он смотрит на меня с интересом. «Когда нажмет спусковой крючок, я не услышу выстрела…» Я еще успеваю удивиться: неужели сейчас все оборвется? Почему не стреляет? И только тут слышу: «Найн! Найн!» Это кричит солдату офицер, стоящий поодаль среди других, спокойно наблюдающих за пожаром. Солдат толкает меня дулом автомата к группе офицеров возле сарая.
Я вижу знакомое лицо. Где же я встречал его?