Приятно было видеть Витькину веснушчатую физиономию — нос широкий, огненно-рыжие волосы, совершенно выгоревшие брови, в детских глазах восторг. И старик молодец, лет пятнадцать назад был у Зарембы наставником. Теперь у Скарги новые подопечные. Растет юная гвардия! Ребята его любят, особенно учащиеся заводского ПТУ. Стараются попасть непременно к Ивану Мусиевичу, который никого в обиду не даст. Правда, если провинился, снисхождения не жди, «батя» отчитает перед всем цехом. Но сердце доброе, последним поделится, если у парня беда какая: мать приболела или в деревне что-то по хозяйству не ладится. Любит старик цитировать слова Макаренко: дескать, нельзя подходить к человеку, думая, что у него все плохое. В каждом человеке есть бубенчик, и если его тронуть, человек зазвенит самым прекрасным, что в нем есть. Откровенно говоря, добраться до Максимова «бубенчика» в свое время было тоже нелегко. Хлопец оказался ершистый, недоверчивый, даже в чем-то озлобленный. Сирота. Отец не пришел с фронта, мать умерла после войны. Рос у бабушки на окраине Киева. Старушка была хилая, глубоко верующая, Максима перед сном крестила, приговаривая: «Упаси господь тя от злого наговора и дурного глаза!» Очевидно, бабушкины молитвы не дошли по назначению, потому что, когда она умерла, появились в ее доме дальние родственники из города Поти. Вот тогда и узнал во всей наглядности Максим, какие бывают «дурные глаза» и что можно от них ждать. Поселившаяся в квартире тетя Глаша с дочерью Альбиной — их прописка была оформлена сердобольной бабушкой незадолго до смерти — пресекла всякие попытки мальчугана жить по-старому. Максим до сих пор помнит угнетающее чувство голода, преследовавшее его постоянно, когда приходилось подбирать крохи со стола, доедать в школьной столовой оставленный кем-то кусок хлеба. Ко всему прочему оказалось, что даже на угол в бабушкином жилье Максим не имеет никакого права: здесь он не был прописан. Однажды тетя Глаша с Альбиной сменили в квартире замок. Нового ключа Максиму, естественно, не дали. Верить не хотелось, стыдно было, что никому не нужен. Бабушка приучала его к мысли, что люди добрые, не обидят, последним поделятся. Вот и поделились! Однажды после школьного вечера опоздал немного, а двери заперты и в окнах темень. Сколько ни звонил, не отперли, не отозвались. Всю ночь просидел на крыльце старого дома, а утром явился в школу с красными глазами, с болью во всем теле. Вот тогда и ушел из дома. Навсегда. Ночевал у товарищей, бывало, и в школе на спортивных матах. Сердобольные соседи посоветовали: иди в райсовет, права твои восстановят на жилплощадь. Ну, отправился туда, прямо к советской власти, значит. Есть такая инспекция — по делам несовершеннолетних. Его переадресовали к другому инспектору — по охране прав детства… Хождений тех было без счета. Люди его принимали чуткие вроде бы, все правильно записывали, возмущались несправедливостью. Помогли пенсию за покойных родителей выхлопотать. Хвалили, что тихий он мальчик, хорошо учится в школе, в хулиганстве не замешан… Терпи, значит, приживайся, как можешь… Кто знает, чем бы, в конце концов, кончилась его самостоятельная жизнь, если бы не встретил он на своем пути поистине добрую душу — Ивана Мусиевича Скаргу. В той встрече и было его спасение.
Однажды, примостившись в хлебном магазине на подоконнике, Максим жевал купленную булочку. Тут его и заметил Скарга.
— Чего это ты сухим хлебом давишься? — сочувственно спросил веселоглазый усатый дядька и присел возле паренька на подоконнике. — В школу не опоздаешь?
— Вот доем и пойду, — буркнул Максим, но нутром понял, что возле него человек хороший, искренний.
— А шея почему немытая?
— Не успелось, дядечка.
— Мать-то куда глядит?
— Никуда она уже не глядит… — Горький комок сдавил Максиму горло. — Один живу, где придется. Вот лето настанет, переселюсь на брандвахту, буду рыбу ловить…
Усатый дядька неловко потер кулаком глаза.
— Рыбку, говоришь?..
— Ага.
— Не нравится мне твоя рыбка, парень, — дядька смотрел пытливо и в глубине его глаз что-то вроде потемнело. — Звать-то как?
— Максим. — Заремба почувствовал, что дальше смотреть в глубину дядькиных глаз невмоготу, и опустил голову. — Максим Петрович Заремба.
— Тогда вот что, Максим Петрович. Меня будешь величать Иваном Мусиевичем. Если у тебя есть сочувствие к старому человеку, покажи его. Видишь, руки себе оборвал проклятыми авоськами. Картоху велела жена купить. И хлеб. Помоги донести…
Когда вышли с тяжелыми авоськами из магазина на улицу, Максим глянул на небо, и показалось оно ему, может впервые за долгие годы, близким, радостным, просто неузнаваемым. Такого неба он еще никогда не видел.
Явились к Ивану Мусиевичу, будто с прогулки. Шутили, рассказывали друг другу всякие байки. Максиму казалось, что и двор он этот знал, и старый дом возле базара, и эти детские качалки, и песочницу, и поржавевшего «Москвича» под окнами. Когда вступили в коридор, он прямо так и сказал крупной, с милой улыбкой на широком лице женщине, что рад ее видеть и пришел по приглашению Ивана Мусиевича.