– И слушай! И добрый человек пускай послушает. Пускай узнает, какой ты есть антихрист, лодырь и зубоскал. Дом разваливается, на огороде ни одной яблоньки не посадил, калитка еще в войну перекосилась – пускай узнает!
– И в газету напишет, – сказал Гуляев, толкнув меня локтем.
Я вынул записную книжку, достал из кармана авторучку.
– В газету? – испугалась старушонка. – Зачем же в газету? Чай, мы не злодеи какие, работаем весь век, пенсию получаем по закону. Вы зайдите к нам, заходите, чего тут сидеть! Я и грамоты покажу – ему больше дюжины грамот дали, у меня тоже есть и грамоты и медаль.
– Пойдем, – сказал Гуляев, – поглядишь, как я живу. Потом в свой клеветон вставишь.
В доме, с прогнувшейся маткой и скрипящими скоблеными половицами, было чисто и бедновато.
Правда, в углу под иконами стояла гармонь, а рядом шкаф с книгами, но этим и исчерпывалось движимое имущество Гуляева. Стол был тоже скобленый, табуретки самодельные, вдоль стены стояла длинная старая скамейка, в углу – сундук.
Старушонка застелила стол клеенкой, принесла хлеб и блюдо соленых помидоров, поставила графин с бражкой, похожей на квас.
– Она слабенькая, – сказал Гуляев. – Я меду в нее добавил.
Бражка была ароматной, вкусной. Гуляев наливал себе в стакан, а мне, как гостю, дал пол-литровую кружку. Старушонка – звали ее Матреной Дмитриевной – тоже пила из рюмочки и все время нахваливала своего хозяина. Видно, хотела загладить недавнюю промашку.
– Он ведь и мастер на все руки, и не пьяница, как другие, это он к празднику наварил, и дом новый собирается поставить. Давно уж, правда, собирается, до войны еще хотел, да ведь денежки нужны немалые.
– Поставим, Матреша, поставим, – улыбался Гуляев. – Я тебе такие хоромы отгрохаю, как у барина Буркова. – И подливал мне в кружку: – Пей, это ведь квасок.
Мы выпили весь трехлитровый графин. Гуляев хотел налить еще, но я отказался, и он достал четвертушку медовой настойки – «на дорожку посошок». Душистый такой «посошок», сладкий, нельзя не выпить. И Гуляев казался радушным и добрым человеком.
Он проводил меня до калитки, просил заезжать в любое время и хохотал, глядя, как его петух с железными шпорами лупит большого и жирного куркульского кочета.
– Ах, молодец! Вот молодчина – только перья летят! Ах, злодей!
Под эти радостные возгласы я шел сельской улицей, счастливый от знакомства с Гуляевым, мечтал о своей статье и... пел песни. Говорят, что песни были веселые и шел я прямо, не качаясь, но я этого не помню. И как участковый милиционер отобрал у меня мотоцикл, на котором я катал по селу ребятишек, не помню, и что говорил по телефону из сельсовета своему редактору, и когда меня уложили спать на председательском диване, – ничего не помню. Сознание отключилось как-то незаметно и сразу, хотя я долго продолжал еще двигаться, говорить, действовать...
– Вот ты и познакомился с Гуляевым, – сказал на другой день редактор, подписывая приказ, в котором мне был объявлен строгий выговор. – За мотоциклом надо теперь посылать другого сотрудника, а в милиции клянчить твои водительские права. Я же говорил, что задание серьезное и ответственное. И статья твоя не пойдет, дадим за подписью селькора: ты потерял моральное право на критику.
Я покаянно молчал. Да, Гуляев провел меня, как мальчишку.
Провел так откровенно, что я даже не почувствовал подвоха. И молодой председатель колхоза обманул: заговорил меня, восторгаясь сосновскими стариками, и я даже не спросил его ни о чем, хотя заранее подготовил вопросы о бытовой культуре и санитарных требованиях, которыми пренебрегают в колхозе.
За три года работы в районе я не раз бывал в Сосновке, подружился с Гуляевым, и он признался, что напоил меня при знакомстве умышленно, чтобы я не мог «протащить» его в газете и не трепал зря его имя. Гуляев, бывая в райцентре, тоже всякий раз заходил ко мне – иногда домой, иногда прямо в редакцию.
В редакции он обычно садился к окну, брал нашу газету и читал вслух передовицы. Выберет нужный ему кусочек, вроде этого, и прочитает: «Вооруженные новыми знаниями, они идут на передний край трудового фронта, чтобы возглавить битву за высокий урожай и тем самым укрепить мощь...» И со смирением спрашивал: «Это про солдат? Нет?.. А я думал – про солдат».
Мы смеялись, но редактор на летучке говорил с раздражением:
– Пора кончать эту военизированную агитацию, тоскливо от нее.
Гуляев явно благоволил к моей молодости и, пожалуй, полюбил меня, потому что, когда я уехал, он узнал в редакции мой адрес и «прописал» мне последние сосновские новости, высказав пожелание иметь со мной «почтовые разговоры».
Он любил «шарахнуть» в народ шуткой, проказил, как мальчишка, и, хвастаясь этим в письмах, сам себя же и высмеивал. «Как-нибудь ты станешь жертвой своих шуток, – написал я ему однажды, – и я тебе не завидую: шутишь ты беспощадно и когда-то жестоко пересолишь». Он отвечал в том смысле, что бог не выдаст – свинья не съест, что такая у него судьба, натура такая.