До оторопи, до почти полной бессоницы трепетала Наташа от того, что Лёля, когда её рано или поздно настигнет жуткое пугало первой любви, наложит на себя руки, как было с одной, ушедшей в давнее, молодое прошедшее, сотрудницей, которую намертво раздавил гигантский груз её неразделённой любви к сотруднику. Наташа теряла мозг при мысли о том, что Лёля может найти отдушину в наркоте или алкоголе, тяжко было само осознание того, что Наташе здесь неподвластны никакие рычаги: ни откровенные разговоры, ни уговоры, ни доводы умного рассудка, ни примеры из жизни — всё будет тусклым, пустым и никчемным, наверное, просто надо будет всегда быть рядом с Лёлькой, когда этот кошмар накроет её девочку, просто быть рядом и всё.
И чем спокойнее тянулось всё Лёлькино отрочество, в котором не взбулькнул ни разу всплеск юных, обычно бешено бушующих гормонов (как будто у Лёли эти гормоны ещё спали в анабиозе, когда у всех её ровесников они уже вовсю бушевали), тем сильнее и больнее натягивались жилы Наташиного сердца в преддверии неминуемого ожидания такового всплеска в ближайшей доченькиной юности: Наташа знала точно, безоговорочно, что то, что психика организма не пережила вовремя, то есть тогда, когда по всем биологическим параметрам организму полагается пережить, это обязательно настигнет несчастный организм позже, но это уже будет не всплеск гормонов, а всё сметающее на пути цунами, и вот именно этого трепетала Наташа. Это сродни тому, что не переболев корью в детстве, взрослый человек болеет ею несравнимо тяжелее, чем дети.