Дошли до Острой Брамы, восточных городских ворот, по-литовски — ворот Зари, посмотрели чудотворную икону Остробрамской Божьей Матери в застекленной каплице над воротами. Акимов показал девушкам вход наверх, а сам не пошел, остался на пустынной, если не считать двух-трех коленопреклоненных старух, улочке. Он с детства помнил эту икону византийского письма, забранную в серебряный оклад, помнил громадные, инкрустированные серебром слоновьи бивни на престоле перед иконой и свое детское, испуганное недоумение цивилизованного ребенка, попавшего в языческое капище. Бивни, стеклярус, живой огонек свечек и неживые цветы, а еще — панели из белого металла, украшенные чеканкой: сотни выпуклых, больших и малых сердец, отданных Богоматери, пухлых сердечек, похожих на подушечки для иголок. И позже, когда случалось приводить к Острой Браме гостей, живучее первое впечатление давило и сковывало Акимова: от этой святыни восточного католичества, отбитой язычниками-литовцами у татар под Синими Водами, веяло знойным, аравийским накалом истовости и почитания. В другое время и в другом месте он искренне считал себя человеком верующим, но тут вся его вера съеживалась, и он стоял как облупленный — взрослый сконфуженный пионерчик — перед суровой Дамой, требующей безраздельной веры, безраздельной любви, всего сокрушенного сердца. Он так не мог, и со временем перестал подниматься туда, наверх.
От Острой Брамы спустились к Вилейке, имея в виду пройтись по Заречью, но не пошли, устали. В сгустившихся сумерках попытались разобрать надпись на гранитной стеле перед мостом, Акимову смутно помнилось — то ли еврейский мальчик спас польского, а сам утонул, то ли, наоборот, польский отрок zginal smiercia bohatera, спасая еврейского. Так и не разобрались: стемнело.
— Не понимаю, как можно утонуть в такой речушке. Тут же воды по колено, — стоя на мосту, задумчиво произнесла Дуся.
— А ты знаешь, какое здесь течение?! А весной знаешь сколько воды?! — азартно завопила Ксюшка, но Акимов одернул ее и пояснил, что обе здешние реки, Вилия и Вилейка, тоже давно не те, наполовину против прежнего обезвожены водозаборами.
— Это памятник прошлому, двум самым крупным общинам города, еврейской и польской. И реке, которая утекла навсегда…
— Но это же так естественно, — возразила Дуся. — Все течет, все изменяется. Надо жить настоящим временем, не только прошлым. Ты же вовсе не такой старый, — она взглянула на него с легким упреком. Обрадованный, Акимов принял ее первый по-настоящему внимательный взгляд, шутливо поблагодарил за комплимент и нечаянно перехватил взгляд сбоку: Таня с зоркой женской пристальностью задумчиво смотрела куда-то в него, румянец на щечках в мертвенно-бледном свете фонарей казался черным, и каким-то шестым, десятым чувством он угадал, что она тоже
Тут бы и остановиться.
Эта мудрая мысль посетила его перед сном, после визита Илоны, блеснувшей вечерним платьем собственного пошива, — черноволосой, зеленоглазой, с роскошными белыми плечами Илоны, на которую делали стойку все мужчины и все женщины в любой компании, — она сидела в кресле напротив Акимова, далекая и чужая, а девчонки двумя клубочками по-домашнему, с кошачьей бесцеремонностью устроились на тахте: Таня читала, попивая шампанское, Дуся укорачивала ремень ягдташа. Илона забежала tik minuteliai, на минутку, с инспекцией и бутылкой шампанского: дома ее ждали коллеги-художники, празднующие успешное начало ярмарки. От нее громко, томно, навзрыд пахло духами „Venez“, и она с легким недоумением поглядывала на тахту — Акимов с облегчением отметил, что стороны не вызвали друг у друга особого интереса. Девочки плавали на тахте в нейтральных водах, другая сторона разглядывала их в микроскоп, как и положено даме в вечернем платье; Акимова несколько озадачило собственное отчуждение, не вполне легальное, скажем так. Мы выдохлись, подумал он, испытывая невесомое, шампанское ощущение побега: белые плечи Илоны еще маячили на причале, он даже зубной щетки не захватил. Он плыл, как плывут боксеры после нокдауна.
— О tu ne apsirikai, paneles šiaip sau, — насмешливо похвалила Илона уже в прихожей. — Sekmės.[2]
— Ne jokauk,[3]
— пробормотал он, подавая шубу.