— Давайте я, — не выдержала Дуся. — Выбирай, Ксюня.
Та, оглянувшись на папу — Акимов кивнул, — набросилась выбирать: два леденца, лошадку, зайчика — нет, лошадку не надо, лучше сердечко, вон то, розовое. Дусиных двух рублей не хватило, он полез за мелочью, но Таня опередила. Эх, подумал Акимов. И пусть, подумал он. Ладно.
— А зря ты не купила отцу piosikas’a и kotikas’a, — сказал он Тане, пробираясь с Ксюшкой за руку через завалы бочек, корыт, связки корзин и лукошек, — отсюда, с изделий зимних хуторских промыслов, только и начинался Казюкас как таковой. — Я говорю, он был бы в восторге от такого подарка!
— Ой, да ты что, — отмахнулась Таня, — он бы нас с Дуськой из дома выгнал!.. У него совсем другой вкус!.. А где Дуська?
— Вон, впереди. — Он даже в толпе без труда выделял Дусю: она разглядывала художественное плетение узлов, последний писк моды под названием
— Я так не считаю.
— А зря, зря… — бездумно бубнил Акимов, не слыша себя, шалея от давки, от гомона и напора толпы.
Их несло в эпицентр ярмарки, в самое сердце Казюкаса. Вокруг нахваливали товар, созывая ротозеев и покупателей, чуть ли не в открытую пили и единожды в году зашибали большую деньгу студенты Школы искусств и Художественного института: глина, фарфор, керамика, кожа, янтарь, металлы, фенечки на любой вкус — серьги, броши, сумочки, кошелечки — с ума сойти! — а еще дальше хиппари, торгующие нецке и колокольчиками, красиво пели под гитару и флейту. На сто тысяч народу — ни одного милиционера в форме, сообразил вдруг Акимов. Базарная воля кружила голову — а другой в этой стране и нету, подумал он: базарная да воровская. Сто тысяч народу свободно и радостно оттаптывали друг другу ноги, мерзли и обрывали друг другу пуговицы на скользкой, грязной рыночной площади, весело торговались, приобщаясь к азарту приобретательства, к роскоши грубовато-сердечного, доброжелательного общения; даже клянченье милостыни, даже воровство казались здесь не сказать законными, но вполне традиционными промыслами — и редкое, удивительное чувство раскрепощенности, осмысленности происходящего, не свойственное прочим формам массового волеизлияния граждан, бродило в этой праздничной разноязыкой толпе, похожей на оттаявший муравейник. Какие-то молодые люди в страшных языческих масках прибавляли оживляжу, шныряя по рядам с трещотками, дуделками и свистелками, — за маской Акимов углядел напряженное, сведенное судорожным весельем лицо. Далее шли бесконечные ряды ритуальных верб — черное, зеленое, золотистое, розовое — засушенные цветы и колосья, опрятные засушенные старушки, а между ними — кришнаиты, тропические бабочки с разноцветными Бхагавадгитами: харе Кришна, харе Кришна, Кришна-Кришна, харе-харе…
Ксюшка, заглядевшись на них, в медитативном темпе жевала своего зайчика.
— А вон твоя подруга! — воскликнула Таня; Акимов увидел Илону, лицо ее маячило бледным пятном среди подвешенных к стропилам игрушек. — Ой, какие классные куклы! Дусь, Дуська, иди сюда!
Они подошли, поздоровались; Илона куталась в шубу, но все равно дрожала то ли от холода, то ли от возбуждения. Она похвасталась, что лучшие куклы ушли, остались так себе, кликнула какого-то Арунаса и велела налить svečiams по треть бокальчика коньяку. Акимову подумалось, что литовское „svečias“ звучит холоднее русского „гость“, сохраняя этимологический привкус слова „чужак“; выпив, он почувствовал положенные сорок пять градусов и переменил мнение. Лицо Илоны горело румянами ярче, чем у иных кукол, но оставалось белым как мел, только вокруг глаз сквозь грим и тени проглядывали синяки — Акимов постарался не думать о том, как долго, и вообще как, гуляла она накануне.
— А эта тигра, она сколько стоит? — спросила Дуся.
— Эту тигру никто не любит, а стоит она всего пятьдесят рублей, — весело посетовала Илона. — Ксюша, ты почему такая грустная?
— Ого, — сказала Дуся. — Кусается тигра.
— Ты, Илона, все-все игрушки продашь? — свирепо спросила Ксюшка.
— Я надеюсь… Но мы с тобой другие сошьем. К следующему Казюкасу сошьем много-много кукол и станем богатыми невестами. Правда, я уже богатая невеста, но я тебя подожду… — Она рассмеялась, дразня Акимова ослепительной улыбкой, потом
Ксюшка ахнула, задрожала и расцвела, и долго цвела, разглядывая кукол, потом лукаво переглянулась с Дусей и выбрала тигру. Илона ревниво расхохоталась.
— О šita mažyle, šviesiaplauke, gal ir nieko, — заметила она, когда, покончив с обрядом благодарения и прощания, девицы пошли по рядам дальше, и Ксюшка, утонувшая в объятиях тигры, с девицами. — Tu su ja dar ne megojai?[4]
— Net ne galvojau,[5] ей-богу, — признался Акимов, радуясь, что может отплатить чистой правдой. — Я так тебе благодарен, Илонка…
— От меня ты пока ничего не получил, — ответила Илона, очень довольная собой. — Nieko… Приходи вечером в „Нерингу“, если твои девочки тебя отпустят. Aš paskambinsiu![6]