— Мой муж услышал об этом и настоял на том, чтобы суд признал меня недееспособной для опеки над дочерью. Я обратилась за помощью к Вивиану Этериджу. Он сказал, что мои политические взгляды не имеют никакого отношения к моей способности выполнять материнские обязанности и что из-за этого у меня нельзя отнимать ребенка. В то время я не знала, что у моего мужа есть влиятельные друзья, которые могут оказать давление на мистера Этериджа. Он обратился к ним, они поговорили по-мужски, и мистер Этеридж сообщил мне, что он очень сожалеет, но он якобы неправильно понял мое дело, что после более внимательного изучения он согласился с моим мужем в том, что я женщина с неуравновешенной психикой, истеричная и слабая натура, подпадающая под влияние неблагонадежных элементов, и что моей дочери будет лучше жить с отцом. В тот же день у меня отобрали дочь, и с тех пор я ее не видела…
Флоренс замолчала, чтобы справиться со своими эмоциями, прогнать прочь мучительные воспоминания, и снова заговорила ровным, почти мертвым голосом:
— Сожалею ли я о том, что убили Вивиана Этериджа? Ни капли! Я сожалею только о том, что его смерть наступила быстро и он, возможно, даже не понял, кто убил его или за что. Он был трусом и предателем. Он знал, что я никакая не легкомысленная истеричка. Я любила свою дочь сильнее жизни, и она любила меня и доверяла мне. Я смогла бы позаботиться о ее нуждах и интересах, я научила бы ее отваге, чести и достоинству. Я научила бы ее тому, как стать любимой и как любить других. А чему может научить ее отец? Что она ни на что не годна, кроме как выслушивать его указания и подчиняться? Что ей запрещено испытывать страсть, думать или мечтать, отстаивать то, что она считает правильным или добрым? — Голос миссис Айвори дрогнул, ее вновь охватила горечь при мысли о том, что жизнь дочери, которую она родила и любила всем сердцем, будет растрачена впустую. Прошло несколько долгих минут, прежде чем она опять заговорила: — Этеридж все это знал, но он прогнулся под давлением других мужчин, людей, которые могли бы отнять у него комфорт, если бы он поддержал меня. Ему было проще не сопротивляться, и он позволил им забрать у меня ребенка и передать ее деспотичному и не умеющему любить отцу. Мне даже запретили видеться с ней. — Лицо Флоренс превратилось в маску такой страшной агонии, что Питт отвел взгляд. По ее щекам текли слезы — она беззвучно плакала. Она вдруг стала олицетворением какой-то жуткой красоты — настолько велика была сила ее чувства.
Африка опустилась перед ней на колени и взяла ее за руку. Она не обняла Флоренс Айвори — возможно, время для объятий уже давно прошло — и снизу вверх посмотрела на Питта.
— Такие люди заслуживают смерти, — мрачно и очень тихо произнесла она. — Но Флоренс не убивала его, и я тоже. Если вы надеялись получить наше признание, значит, вы пришли сюда зря.
Томас понимал, что должен выяснить, где они находились в момент убийства Гамильтона и Этериджа, но так и не смог заставить себя задать этот вопрос. Он догадывался, что они будут клятвенно утверждать, что были дома, спали в своих кроватях. А где же еще быть порядочной женщине в полночь? Только вот подтвердить это никто не сможет.
— Я надеюсь выяснить, мисс Дауэлл, кто убил обоих, мистера Этериджа и сэра Локвуда Гамильтона, но я надеюсь, что это сделали не вы. По сути, я надеюсь, что вы сможете убедить меня в том, что это не вы.
— Дверь позади вас, мистер Питт, — заявила Африка. — Будьте любезны, оставьте нас.
Томас добрался до дома, когда уже опустились сумерки, и, закрывая за собой дверь, приказал себе прекратить думать о деле. Дэниел уже поужинал и готовился идти спать, оставалось только обнять его и пожелать спокойной ночи, прежде чем Шарлотта отнесет его наверх. Но у Джемаймы — она была на два года старше брата — имелись привилегии и обязанности, соответствовавшие ее старшинству. Томас сидел в гостиной у огня, а Джемайма, что-то бормоча себе под нос, собирала с пола кусочки мозаики. Питт сразу догадался, что беспорядок — дело рук Дэниела и что дочь испытывает благородное негодование, убирая за ним. Пряча улыбку, он наблюдал за ней, и когда она, закончив, повернулась к нему, он сумел сохранить на лице серьезное выражение и ничего не сказал: дисциплина — это вотчина Шарлотты, пока дети маленькие. Он же предпочитал видеть в своей дочери друга. Временами его охватывала такая нежность к ней, что у него сжимало горло и убыстрялось сердцебиение.
— Я закончила, — торжественно объявила Джемайма, испытывая безграничное удовлетворение.
— Да, я вижу, — ответил Питт.
Она подошла к отцу и бесцеремонно, как на стул, забралась к нему на колени, развернулась и села. Ее милое личико было очень серьезно. Серые глаза и брови казались более утонченной, детской версией глаз и бровей Шарлотты. Питт редко замечал, что у нее такие же, как у него, вьющиеся волосы; он видел лишь то, что у нее глаза такого же глубокого цвета, как у матери.
— Папа, расскажи сказку, — попросила Джемайма, хотя и ее поза, и ее тон свидетельствовали о том, что это приказ.
— О чем?