– Наплодил, сволочь, мне троих, а куда я вас дену, куда? Как я вас поднимать буду, на что жить станем? – и валилась головой на стол, а трехлетние близнецы вторили ей дружным ревом, прижимаясь к ногам тогда еще семилетней Маши. С тех пор чернота сошла с ее лица, таким же вздорным и крикливым остался характер, но на все уговоры подруг, что молода еще и о себе подумать можно, только отмахивалась:
– А ну как и другого убьют? Нет уж, девки, на мой век хватит.
В маленькой комнатушке у самой входной двери жили две сестры, уже почти старушки, – Мария Кузьминична и Анисья Кузьминична, и хоть и числились по документам замужними, но мужья их считались пропавшими без вести, и сестры уже не надеялись на их возвращение. Слишком много было таких, без вести пропавших в первые дни войны, и слишком мало их вернулось потом домой. Сестрам было уже хорошо под пятьдесят, но женщины они решительные и бойкие, недаром проработали всю войну в госпитале, занявшем их самое большое в городке здание – Дворец культуры. Судьбы их тоже были схожи – обе вышли замуж уже довольно поздно, за тридцать, обе были бездетны, а потому всю нерастраченную любовь отдавали Галининым ребятишкам – Мария Кузьминична больше пригревала Машу, а Анисья Кузьминична присматривала за близнецами Петькой и Вовкой.
Валентина, занимавшая дальнюю по коридору комнату, у самой кухни, дома почти не жила. Всю войну прошла она санинструктором, была крепкой, молчаливой и беспрерывно курящей. Валентине всего двадцать пять, но выглядела она на тридцатник с гаком – может, из-за гулкого кашля, а может, из-за вечной хмурости, не сходившей с ее круглого лица. В августе сорок первого ее с матерью эвакуировали из-под Львова, и в один из налетов мать погибла, срезанная осколком. Валентина пошла в ближайший военкомат и почти два месяца «штурмовала» измотанного военкома, упрашивая отправить ее на фронт. Она уцелела, но детей у нее не будет никогда, сказали врачи. Почти круглые сутки пропадала она в больнице, тянула едва ли не две ставки медсестры, домой приходила лишь поспать, и о чем думала, почти никто не знал. Впрочем, соседи уважали ее, а порой и жалели.
Немочка Эмма, тоже эвакуированная, жила в комнате с балконом, что вызывало горячую зависть Галины – вот где детские вещи летом сушить можно. Эмма, правда, не жадничала и часто пускала Галину с охапкой детского бельишка на свой балкон, но сама никогда не предлагала. Где жила раньше Эмма, чем занималась, никто не знал; она была хоть и вежливой, но еще более нелюдимой и замкнутой, чем Валентина. А может, и блаженненькой, вздыхали на кухне соседи. По слухам, она происходила из семьи какого-то крупного партийного чина, взятого в тридцать седьмом, а уж почему оказалась здесь, никто не спрашивал, и так было ясно: девушке с фамилией Вальдштейн никак не светило остаться в столице, когда началась война. Ее не любили и сторонились, но иногда жалели – за отчаянную некрасивость, за, по слухам, расстрелянную семью, за то, что перебивалась на крошечную зарплату уборщицы, за нелепую и чудаковатую вежливость – всем, даже пьяному слесарю Федору, она всегда говорила «извините» и «пожалуйста».
Кто из мужиков мог польститься на страшненькую чудаковатую немку, оставалось загадкой, и долго спорили бабы во дворе, кому пришлась по вкусу девица не первой свежести. Тем не менее пришлась кому-то… и сияла робкой своей улыбкой, гордо неся впереди огромный, как дирижабль, живот. Эмма носила ребенка на удивление легко, даже похорошела, румянец появился на вечно бледном лице, а зеленые глаза за толстенными стеклами очков светились ровным, мягким светом. Но ни разу, ни одно существо мужского пола не пришло в ее каморку, не навестило, будущий папаша так и не выдал себя, и даже усилия местных сплетников результатов не дали. Болтали, конечно, всякое, но втихомолку и осторожно.
И уж тем более непонятным стал арест Эммы. Мало кто верил, что эта сумасшедшая мамаша способна на глупость стать фашистским шпионом. Женщины, так любящие своего ребенка, боятся лишний раз улыбнуться и слово сказать, только б не подвергать опасности себя, а значит, и дите. Говорили, писала немка запрещенные стихи. Впрочем, говорить в ту пору отучали быстро…
Как бы то ни было, но
Только куда его девать теперь, маленького…
– Да вы с ума сошли, – отмахивалась Галина от намеков соседок. – У меня своих трое, да чтоб четвертого чужого на шею сажать? Помогать будете? Вы сегодня есть, а завтра нет, а я тут майся с ним… Может, он вообще блаженный, в мать…