Возможно, его распространившееся сознание частично проникло в мое, «задев», как, согласно его словам, Земля «задела» его самого, благодаря чему мне удалось подсмотреть частицу опыта, звеневшего и излучавшего свет в его душе. Должен признать, это было живительно, хотя порой захватывало дух, а возвращение на улицы, в лондонский мир омнибусов, доставило почти физическую боль. О это нисхождение в уродливый мир разочарования! Вещи, теперь с трудом поддающиеся моему пониманию, хотя и описаны моими собственными словами, тогда представлялись совершенно или почти ясными. Обычно же они бежали бы моего понимания.
Однако я усвоил урок. В некоем духовном смысле я осознал, что все великие учения приходят в мир сходным путем: через временное расширение сердца, способного их принять. Уступая место, обычное неглубокое Я отодвигается в сторону, вплоть до полной потери личности. Позже сознание снова сжимается, однако оно все же успевает расширить свои границы. Не это ли имеют в виду мистики, когда утверждают, что следует отказаться от личного, подавить его, прежде чем вступать в контакт с божественными сущностями?
Как бы то ни было, пока О’Мэлли говорил за чашкой стынущего кофе, в дыму сигареты, делавшем атмосферу еще более душной, слова его передавали почти величественное убеждение в реальности пережитого. И я в некоторой мере причастился их истинности и красоты, поэтому, обнаружив записи, удивился, насколько бледно и бесстрастно они выглядели. Конечно же, отсутствовали жизненно важный ключ, личная интерпретация и напор моего ирландского друга.
XXXIII
Русский шел впереди, прокладывая путь.
О’Мэлли называл его так за неимением более подходящего имени, которое отражало бы единство внутреннего и внешнего. Хотя заметных троп в горах видно не было, русский, казалось, всегда знал, куда идти. Безошибочное чувство направления двигало им, вернее — вся Земля стала тропой, по которой им надо было идти. Обнимая их, Земля не таила никаких секретов от их сердец: места, где били холодные прозрачные родники, виделись так же ясно, как и те, где дикие пчелы наполняли соты медом. И представлялось совершенно естественным, что пчелы их не жалили, делясь своим сбором, а свирепые псы в редких аулах, через которые они проходили, вовсе не лаяли. Даже крестьяне делили с ними незатейливую простоту и вместе с тем величие жизни.
Время от времени они миновали словно выраставших из этих гор всадников-осетин с ружьями поперек седел и в длинных бурках, прикрывавших бока лошади, даже не обмениваясь приветствиями. Те проезжали совсем рядом, но, похоже, не замечали путников. Пару раз их лошади вставали на дыбы и ржали, а всадники осеняли себя охранными знамениями своей религии… Скорее всего, они стояли на часах. Незнание нужного пароля могло послужить поводом для захвата. В здешней глуши безоружного путешественника вполне могла постичь гибель. Однако счастливому ирландцу в голову не шли мысли об опасности. Все вокруг было частью его самого, а нам ведь не приходит в голову страшиться собственных рук и ног. Сопровождающим выступала безграничная невидимая защита самой Земли. Столь мощный оберег не под силу пробить никому. Всех прочих, вооружись они хоть до зубов, наверняка бы завернули назад, а окажи они сопротивление, о них, скорее всего, никто больше никогда не услышал бы и некому было бы продолжать эту историю. О докторе Штале и том торговце мехами, к примеру…
Но подобные беспокойные мысли уже не касались реальности и, бессильные укорениться, уносились прочь — неистинные, фальшивые частицы лишенного глубины непроявленного мира.
И в той же мере, в какой ему удавалось сосредоточиться на внешнем и физическом, те края, где он теперь перемещался, тускнели: Теренс начинал спотыкаться, деревья и цветы теряли четкость, птичий щебет и посвист ветра делались почти не слышны, солнце едва грело и — что хуже всего — провожатый оставлял его, уменьшаясь в размере и пропадая то ли впереди, то ли позади среди теней.
Все вывернулось наизнанку: то, что обычно считают твердым, прочным и реальным, теперь виделось лишь тенью существования, преходящей, не способной утолить желания, фальшивой.