Браге хмурил лоб, раскусив подвох. Миг упущен, он поздно спохватился, все на него уставились, да он и захмелел. И все-таки он колебался. В этих наблюдениях — его бессмертие. Двадцать лет неусыпных трудов убил он на то, чтоб их собрать. Потомство, возможно, забудет его книги, презрит его систему мира, посмеется над несуразным его житьем, но даже самое бессердечное будущее не может не почтить в нем гения точности. И вот — все передать этому выскочке, молокососу? Он кивнул, потом снова повел плечом, потребовал еще вина — а что ему оставалось? Кеплер пожалел его, на одну минуту.
— Ну что же, сударь, — сказал Лонгберг, разя взглядом, как клинком. — Условия обговорены.
Бродячие циркачи гурьбой ворвались в залу, скача, свистя, хлопая в ладоши. Семь дней! Сотня флоринов! Гоп-ля!
Семь дней превратились в семь недель, и — лопнула затея. Казалось — все так просто: выбрать три положенья Марса и по ним, с помощью геометрии, вычислить его орбиту. Он рылся в сокровищах Тихо, он упивался, наслаждался, от радости повизгивая, как щенок. Выбрал три наблюдения из тех, какие сделал датчанин на острове Хвеен за десять лет, и взялся за работу. Он не успел опомниться, как уже пятился от тучи сернистого дыма, и кашлял, и горели уши, и клочья загубленных расчетов липли к волосам.
Все в Бенатеке радовались. Замок ухмылялся, наслаждаясь позором противного маленького человечка — а не хвастай! Даже Барбара не могла скрыть удовлетворенья, тихонько размышляя, где ж они возьмут эти сто флоринов, которых домогается Кристиан Лонгберг? И только Браге ничего не говорил. Кеплер увиливал, просил у Лонгберга еще неделю, ссылался на нужду, на свое слабое здоровье, отрицал, что вообще бился об заклад. До глубины души не доходили оскорбленья и насмешки. Он был занят.
Конечно, он сам себя обманывал — ради этого спора, ради того, чтоб провести Браге: Марс не так-то прост. Тысячи лет он таил свою загадку, бросая вызов умам поискушенней, чем у него. Ну что ты будешь делать с планетой, если плоскость орбиты у нее, согласно Копернику, колеблется в пространстве, и величина ее колебаний зависит не от Солнца, но от положения Земли? С планетой, которая, с постоянной скоростью описывая правильный круг, при этом в разное время проходит равные отрезки своего пути? Он-то думал, все эти странности — всего лишь острые углы, их сгладишь — и переходи, пожалуйста, к определению самой орбиты; ан нет, оказывается, он слепец, которому придется восстанавливать нежный, редкостный рисунок по нескольким разбросанным буграм, с обманной готовностью сунувшимся ему под пальцы. И семь недель превратились в семь месяцев.
В начале 1601 года, бурного первого года их пребывания в Богемии, пришло из Граца известие, что Йобст Мюллер при смерти и желает видеть дочь. Кеплер был даже рад предлогу прервать работу. Он осторожно высвободился из ее клыков — жди смирно, не скули, — спокойно воображая, что тонкое, лукавое созданье так и будет ждать, и на первый скрежет его ключа выпрыгнет навстречу, зажав в когтях загадку Марса. Когда добрались до Граца, Йобста Мюллера уже не было в живых.
Смерть его повергла Барбару в странное, тупое уныние. Она ушла в себя, затаилась, время от времени сердито бормоча, так что Кеплер опасался за ее рассудок. Вопрос о наследстве ее терзал. Она с противной назойливостью о нем твердила. И ведь не сказать, чтоб самые неумеренные ее страхи вовсе не имели оснований. Запреты эрцгерцога, касаемые до лютеран, все были в силе, и, когда Кеплер пытался получить женино наследство, католические власти отвечали обманом и угрозами. А ведь те же власти трубно его привествовали как математика и астронома. В мае, когда уже казалось, что наследства не видать, Кеплера попросили установить на базарной площади его собственный аппарат для наблюдения солнечного затмения, которое он предсказал. Толпа почтительно глазела на волшебника с его машиной. Все прошло с большим успехом. То один гражданин Граца, то другой, подняв слезящийся, потрясенный взор от мерцающего пятна в
В день отъезда она разлилась потоком слез. Не давала себя утешать, не позволяла до себя дотронуться, просто стояла, кривя дрожащий рот, разматывая длинный, темный клубок тоски. Он топтался рядом, беспомощно взбивая воздух обезьяньими руками, а сердце рвалось от жалости. Грац под конец нисколько его не тешил, тесть тем более, но ту печаль, которая под серым небом Штемфергассе на миг облагородила бедную, глупую, толстую его жену, он прекрасно понимал.