— Нас, Браге, вечно обижали царственные особы. Мой дядя, Йорген Браге, спас короля Фредрика, когда тот тонул в Зунде, в Копенгагене, и сам притом погиб, знал ты об этом? — Знал, знал, сто раз говорено. Датчанин распалялся для последней вспышки. — И вот у этого щенка, у Кристиана, наглости хватило меня выкурить из островного моего прибежища, из сказочного моего Ураниборга, пожалованного мне королевской грамотой, когда он еще слюни пускал у няни на коленках — а
Их протомили под дверью приемной залы. Другие явились еще раньше, грустные, темные фигуры, вздыхали, ерзали на стульях. Холод был ужасный, у Кеплера сводило ноги. Страх уже отступал под грузом серой скуки, когда служитель, безупречно облаченный, тихий человечек, подскочил, шепнул что-то датчанину в ухо, и Кеплер ощутил горячее сжатие в груди, как будто легкие, прежде самого него почуя приближенье блаженного, пугающего мига, набрали побольше воздуха, дабы смягчить удар. Ужасно хотелось помочиться. Мне, кажется, нужно выйти… вы позволите…
— А знаете ли вы, — говорил император, — знаете ли вы, что рассказал нам один наш математик: если переставить цифры любого двузначного числа и получившееся число отнять от прежнего, или наоборот, ну что уж там больше окажется, разность всегда будет кратной девяти. Не поразительно ли? Девяти, всегда. — Был он низенький, пухлый, женственный, с печальными глазами. Крупный подбородок нежился, как голубь, в жидкой бороде. И странно в нем мешались живость и рассеянная усталость. — Но разумеется, вы, сударь, будучи математиком, не усмотрите ничего удивительного в таком для нас непостижимом поведенье чисел?
Кеплер сосредоточенно перемещал и вычитал в уме. Быть может, такому испытанью подвергают всякого, впервые представшего пред царственные очи? Император, с открытым ртом, чуть-чуть сопя, жадно на него смотрел. Кеплера как будто медленно, со смаком пережевывали.
— Математик, да-да, я математик, ваше величество, — и робкая улыбка. — И тем не менее, признаюсь, я не могу найти объяснение этому феномену… — Он обсуждал вопросы математические с правителем Священной Римской империи, помазанником Божиим, наследовавшим венец Карла Великого. — Быть может, ваше величество сами предложите решенье?
Рудольф покачал головой. С минуту помолчал, теребя указательным пальцем нижнюю губу. Потом вздохнул.
— Магия чисел, — сказал он. — Не поддается объяснению. Вы сами встречались с этим, разумеется, в своих трудах? Быть может, даже применяли порою эту магию?
— Я не пытался, — Кеплер даже сам вздрогнул, так громко, так резко это выпалил, — я не пытался что-нибудь доказывать посредством тайны чисел, впрочем, и не полагаю такое возможным.
Последовало молчанье; за спиной у него громко кашлял Браге.
Рудольф повел гостя по дворцу, потчуя сокровищами, показывая кунсткамеры. Кеплер увидел всевозможные устройства механические, восковые фигуры, как живые, заводных кукол, редкостные монеты и картины, восточную резьбу, порнографические манускрипты, двух берберийских обезьян, огромного тощего зверя из Аравии — с горбом, покрытого серо-коричневой шерстью и с выражением неизлечимой грусти, просторные лаборатории, тайники алхимиков, дитя-гермофродита, каменную статую, способную запеть, если подставить ее жару солнечных лучей, и у него голова шла кругом от удивления, от суеверного страха. Они переходили от одного к другому диву, а их тем временем все более облеплял вкрадчивый лепет придворных, изящнейших мужей, нарядных дам — император не замечал их, однако они были при нем, как марионетки на веревочке, и в этой дивной непринужденности, в этой неге чудилась Кеплеру тугая нить немой тоски, и каждый издавал — словно стекло, в которое постучали, — тоненький звук, похожий на задушенный крик тех обезьян, на ужасный бессловесный взор двуполого дитяти. Он вслушался и, кажется, услышал, как по всем углам тихонько напевают околдованные королевским чародеем пленники дворца, и жалуются, и горюют.
Вошли в просторный зал, с завесами, со множеством картин, под величавым сводом. Пол был клетчатый, в белых и черных мраморных квадратах. Окна смотрели вниз, на оснеженный город, странно похожий на плитчатый этот пол, но превращаемый в груду обломков злым зимним светом. Несколько придворных стояли там и сям, недвижные, как статуэтки, дивно разодетые в желтые, небесно-голубые, телесного оттенка кружева. Это был тронный зал. Внесли чаши с липким темным зельем, подносы со сладостями. Император не ел, не пил. Он, кажется, чувствовал себя здесь неуютно и все поглядывал на трон, примеривался к нему, делал ложные выпады, словно это живое существо, которое надо застать врасплох и укротить, прежде чем оседлать.