Убийства делали Кэреля недоступным для окружающих, образовывая вокруг него великолепную изгородь, но иногда ему начинало казаться, что она блекнет и от нее остается один металлический остов. Это ощущение было ужасно. Покинутый своими могущественными покровителями — в реальности существования которых он вдруг начинал сомневаться, отчего перед ним и возникал этот образ обнаженных металлических стеблей, — он чувствовал себя среди других мужчин жалким и беззащитным. Но он мгновенно брал себя в руки. Стуча каблуками о грубую палубу «Мстителя», он как бы переносился на Елисейские поля и снова обретал подлинный смысл своих мрачных убийств. Но перед этим, опасаясь, что его авторитет может быть поколеблен, он становился особенно безжалостен к окружающим, тогда как ему самому казалось, что он с ними предельно ласков. Все в экипаже видели, что он разъярен. Его же ошибочное ощущение было следствием того, что он не привык ни к дружбе, ни к товарищеским отношениям. Его шутки, которыми он пытался завоевать симпатии своих товарищей, на самом деле больно ранили их. И, уязвленные, они начинали лягаться и вставать на дыбы. Кэрель же продолжал упираться, разъяряясь уже на самом деле. Но настоящую симпатию способны вызвать только жестокость и ненависть. Подлостью Кэреля восхищались, все его ненавидели, и эта направленная против него ненависть делала его красоту как бы высеченной из мрамора. Он заметил смотревшего на него лейтенанта и, улыбнувшись, направился к нему. Удаленность от Франции, взаимное расположение, установившееся среди мужчин в этот выходной день, изнуряющая жара и вся приподнятая атмосфера стоящего на рейде судна несколько ослабили строгость отношений между офицерами и матросами. Он сказал:
— Хотите мандарин, лейтенант?
Офицер, улыбаясь, приблизился. Тогда и совершился этот двойной, начатый одновременно акт: в то время как Кэрель поднес руку к плоду, стараясь его оторвать, лейтенант вытащил свою руку из кармана и медленно протянул ее матросу, который, улыбаясь, вложил в нее свой подарок. Синхронность этих двух жестов глубоко потрясла офицера. Он сказал:
— Благодарю вас, матрос.
— Не за что, лейтенант.
Кэрель повернулся к своим товарищам, сорвал еще несколько мандаринов и бросил их им. Лейтенант медленно удалился, он с деланной небрежностью очищал свой плод, радостно твердя про себя, что отныне его любовь к Кэрелю будет чиста, ибо первый объединивший их жест был исполнен такой трогательной гармонии, что она могла исходить только из их душ или даже из единственной сущности — любви, — которая, покинув свое скрытое убежище, распалась на два луча. Внимательно оглядевшись по сторонам и убедившись, что его никто не видит, он повернулся спиной к матросам и положил мандарин себе в рот целиком, на мгновение задержав его за щекой.
«Это напоминает яйца красивых мальчиков, предназначенные для того, чтобы их смаковали старые морские волки», — подумал он.
Он незаметно оглянулся. Кэрель стоял спиной к нему перед лежащими матросами, которые издали сливались в одну огромную массу сильных мужских тел. Лейтенант обернулся как раз в тот момент, когда тот, слегка согнув свои длинные, обтянутые белым полотном ноги и положив руки на бедра, напрягся (он даже представил себе налившееся кровью лицо ожидающего облегчения матроса, его выпученные глаза и застывшую улыбку), потом напрягся еще сильнее и, наконец, выпустил в его направлении серию звонких, бодрых, нервных и сухих выстрелов, как если бы его знаменитые белые штаны (Кэрель называл их своими «шкарами») вдруг разорвались сверху донизу, это было встречено криками «ура», радостными воплями и раскатами смеха его товарищей. Пристыженный лейтенант резко отвернулся и удалился. У Кэреля эта видимость веселья (мы говорим «видимость», потому что это веселье было неглубоким, всего лишь чем-то вроде легкого опьянения) на самом деле явилась следствием внутренней тоски. (Мы не считаем подобное поведение патологическим. Описанные выше реакции можно наблюдать у всех мужчин.) Кэрель шел на свои самые рискованные дела, стараясь не совершать ошибок, но сразу же после кражи или даже убийства он всегда замечал допущенную им оплошность, а иногда и несколько. Часто это была какая-нибудь мелочь. Легкая заминка, неловко положенная рука, зажигалка, забытая в кулаке убитого, тень, отброшенная его профилем на светлую поверхность, на которой, ему казалось, она так и осталась, — конечно, все это было не так важно, но иногда он доходил до того, что начинал опасаться, как бы его глаза, запечатлевшие образ жертвы, не выдали этот образ посторонним. Всякий раз он снова и снова повторял в уме совершенное им преступление. Именно тогда он и замечал ошибку. Его удивительная способность к ретроспективному воспроизведению позволяла ему ее зафиксировать. (А хотя бы одна бывала всегда.) И для того чтобы не впасть окончательно в отчаяние, Кэрель с улыбкой полагался на хранившую его звезду. Он говорил себе: «Ладно. Я знаю, что сделал это нарочно. Нарочно. Так интереснее.»