Оказалось, что она задалась целью донести непереводимого Хлебникова до англичан и разных прочих шведов. Господи, что это была за девчонка! Она летала по всем комнатам той квартиры на Карнаби-стрит и таскала меня за собой. Квартира, надо сказать, была уникальной, пятиэтажной, по одной крохотной комнатке на каждом этаже. На пятом, под огнями какой-то уличной вывески, мы с Машей начали целоваться.
У меня, как и у всех советских командировочных, было мало денег, да и вообще я еще был неловок на Западе. В ту ночь она все взяла в свои руки: вызвала кеб, расплачивалась за шампанское, дала ночному портье в моей гостинице купюру стерлингов. Я был ошеломлен внезапно нахлынувшим счастьем. Уезжая из Лондона, я был уверен, что через месяц увижу Машу в Париже: там авангардный театрик ставил мою пьесу и меня собирались отпустить на премьеру. Быть может, если бы мы с ней встретились тогда, то, может быть, не расстались.
Все получилось не так, как задумывалось, — вернее, никак не получилось. Началось вторжение в Чехословакию, и меня вообще никуда не пустили. Наступило другое, как тогда вся советская сволочь говорила, «серьезное время». Я попал в глухую опалу и увидел Машу только через семь лет, когда разыгрался «детант».
Я шел по улице Мазарини в Латинском квартале, когда заметил изящную дамочку в коротком меховом жакете. Она продвигалась неторопливо и постоянно останавливалась, как будто что-то искала в витринах. Маша! Это она, о которой почти забыл. К тому времени переписка наша (не по почте, конечно, а с оказиями) давно уже заглохла. В принципе, она заглохла уже тогда, когда мы перешли в письмах на шутливый лад. В первых письмах было не до стиля и не до юмора, они были сплошь составлены из примитивных восклицаний: как я скучаю! как я люблю! как я вспоминаю! не могу без тебя! Потом появилась грустная улыбочка: «Как вы живете без меня в свободном вашем мире?» Потом все больше стало иронии, и в конце концов наше чувство заглохло или оглохло от постоянного юмора. Не знаю уж, что нас всех заставляло постоянно шутить в те годы.
Вот и тогда на рю Мазарини я подошел к ней сзади и громко пошутил по-русски: «Проверка документов!» Эта глупость нанесла страшный удар по ее нервной системе. Мгновенная конвульсия прошла от ушаночки до сапог. С исказившимся лицом она повернулась к какому-то страшному отечественному проверяющему (и это после тринадцати лет на Западе!) и узнала Стаса Ваксино. «Идиот!» — вскричала она и только после этого бросилась мне на шею.
Мы зашли в кафе возле метро «Дантон» и долю там заказывали напитки, прежде чем пойти к ней. Это была совсем другая Маша. Ей уже исполнилось тридцать. Она выпустила первый том своих переводов Хлебникова. Преподает руслит в Ecole Orientale. Дергается от неожиданных звуков. Шампанское на нее не действует. Год назад у нее родилась дочь. Кто отец? Увы, не ты. Записана, во всяком случае, на Браугермауера. Сеф стал чудовищем мегаломании, ни о ком, кроме себя, не может говорить. Нет, она не с ним. С кем? Да так. Грустное нежное свидание после семилетней разлуки.
Оказавшись в эмиграции, я иногда ее встречал, всякий раз случайно, главным образом на разных университетских конференциях. В наших отношениях появилась какая-то сентиментальная пошлинка, мы как бы показывали друг другу — к сожалению, и окружающим, — что нам «есть что вспомнить». Заканчивалось это все-таки каким-то порывом, то ли искренним, то ли искусственным, она убегала от всех ко мне, то ли чтобы вспомнить о любви, о той лондонской однонощной «иносказательности», то ли для того, чтобы и дальше так волочиться с тем же «есть что вспомнить».
И вот в тот день не так давно, лет десять, а может быть, и двенадцать тому назад, при переходе через бульвар Монпарнас я снова натолкнулся на Машу. Ей было тогда, по мгновенному подсчету, сорок три года, но она сияла своей прежней неотразимостью, легкостью, едва ли не счастьем. Софистская логика победила: она была так же хороша, как четверть века назад!
Она меня затормошила. Стаська! Стаська! Как ты хорош! Что ты, Маша, ведь я уже вступил в Ie troisieme age.[157]
Ax, чепуха, ты элегантен, как Максим Горький, со своими ницшеанскими усами! Нет, ты лучше, чем Максим Горький, много лучше! У тебя нет его плебейских скул, у тебя патрицианский подбородок! Маша, Маша. ты раньше не вспоминала о Горьком, почему ты сейчас о нем говоришь? Как почему? Ведь это он сказал, что «человек рожден для счастья, как птица для полета», или не он, но все равно он был прав, прав, иначе я бы тебя не встретила!