Как вы, очевидно, догадались по репликам здешнего недобитого салазаровца, мне прежде всего придется коснуться происхождения. Я был рожден тридцать один год назад на набережной Крузенштерна в тогдашнем Ленинграде, который ни сном ни духом не помышлял, что когда-нибудь ему отдадут его исконное голландское имя. Квартира была большая, а семья старая, к сожалению, с глубокими марксистскими корнями.
Ну, тут, разумеется, назревает фундаментальный вопрос – не еврей ли я. Если скажешь, как есть, что столь же еврей, сколь и донской казак, часть аудитории, конечно, подумает: ну и ловкачи! Думайте, что хотите, но мой дед еврей, а бабка донская казачка. Эка невидаль! Гораздо интереснее тот факт, что и тот и другая были Горелики. Дед Натан, впоследствии Николай, Горелик дважды удостоился лауреатства Сталинской премии и тайного геройства Советского Союза. Он был всегда глубоко убежден, что при Сталине к евреям относились лучше. Моя бабка же до замужества была советской девушкой Анной Горелик, да-да, той самой дискоболкой, что позировала и Мухиной и Дейнеке как воплощение зари социализма. Такие браки – хоть и редкое, но все-таки не ненормальное явление. Даже Пушкин теоретически мог оказаться таким же отродьем, как я, потому что в семье Ганнибалов была одна девушка Пушкина.
Пора сказать несколько слов о моих родителях; большего они и не заслужили. Мой папа был выкормышем ЦК КПСС, с младых ногтей его записали в штат кремлевских спичрайтеров, он писал речи вождям и играл в бильярд на партийных дачах. Сейчас он называет себя шестидесятником. Что касается мамы, то она всю жизнь собирала гжель. Все это рухнуло без особенного шума. Обосновались, конечно, в Нью-Джерси. Папин бильярд помогает им сейчас свести концы с концами и даже начать новую коллекцию, теперь уже веджвудского фарфора.
Дед, как сильная личность, так и не отпустил мальчика с родителями в Москву. «Я хочу, чтобы мой внук вырос настоящим европейцем, то есть на набережной Крузенштерна», – кричал он. Подозреваю, что дед всегда был скрытым троцкистом, то есть мечтал о «перманентной революции».
В принципе мне так и не удалось до конца понять, кем он был. Даже на вопрос о возрасте мерзавец не отвечал прямо. Вместо простого ответа начинал подсчитывать стаж: где год за два, а где и за три. Бумажку, на которой велся подсчет, неизменно сжигал. Скандалил, если я пытался заглянуть через плечо. «Это не для беспартийных, не говоря уже о диссидентской сволочи!» Закончив подсчеты, он всегда вставал очень довольный, с сияющим взором. «Да-с, батеньки мои, есть чем гордиться. Жизнь прошла, но стаж впечатляюще вырос!» В этом оксюмороне, казалось, решалась для него проблема бессмертия.
Двужильный был старик, что и говорить. Прихрамывал, это верно, но это у него было не от возраста, а от того, что ему на допросах в тысяча девятьсот сорок седьмом году Абакумов и Хрущев дробили колени. Что оставалось делать этим ребятам, если Coco каждое утро интересовался, разоружился ли Горелик перед партией?
Он, конечно, разоружился и все признал, но тут ему вдруг сказали, что он ни в чем не виноват и что он должен немедленно, хоть и без коленных чашечек, отправиться на борьбу за мир в братские страны социализма.
С ним вместе поехали генерал Судоплатов и доктор Майрановский с набором ядов. Вообразите себе тройку интеллигентов! Академик Горелик с чеховской бородкой, прихрамывающий после царской ссылки, а с ним два интеллектуала новой формации прибывают в какой-нибудь Будапешт для полуприватных бесед с местной мыслящей элитой. Кажется, все трое косили под раннее большевистское «богоискательство», намекали на развитие взглядов Богданова и Луначарского. По городу проходил слух: Москва меняет курс. Во время бесед Майрановский капал какому-нибудь епископу в кофе из флакончика, а Судоплатов угощал какого-нибудь эпистомолога душистой пахитоской. Нет-нет, сам Горелик впрямую не занимался этими делами. Он просто соловьем заливался о евразийской идее или об антиматерии. Симптомы смертельной диспепсии или распада легочной ткани обычно развивались у собеседников через неделю после отъезда нашего трио. Нет, это были не тайные убийства, а боевые операции, спасшие, быть может, тысячи жизней, утверждает сейчас наш милый дедушка. С туманной улыбкой он намекает, что Дьердь Лукач уцелел только благодаря его «неназойливому вмешательству».
В официальном своем статусе дед был мастером социалистического реализма по живописи. Огромными картинами на классические сюжеты, то есть из жизни партии и Красной Армии, дед вошел в самую высшую плеяду секретарей союза художников и академиков. Надо сказать, что он обладал несомненным талантом. Если между головами вождей надо было нарисовать небо, оно возникало с такой глубиной, что у зрителя захватывало дыхание. Летящие по степи буденновские лошади были настолько живыми, что казалось, сейчас затопчут вас своими копытами. Только фигуры простых советских людей почему-то получались у него топорными, неказистыми – сущими ублюдками на фоне божественной природы.