Разумеется, Пронников поспешил убедить Евстафьева, что Ерохин собирается насильно уложить его в госпиталь как психически больного. Ничего удивительного, что Евстафьев, будучи отозван в Москву, прямо из аэропорта отправился в госпиталь КГБ и настоял там на проведении всестороннего обследования психиатрами. В «центре» специальная комиссия, образованная для расследования его дела, разговаривала с ним мягко и уклончиво, как принято говорить с ненормальными: «Мы знаем, вам пришлось вынести огромное напряжение… Такие перегрузки, конечно… Вы слишком переутомились на работе. Вам, безусловно, предоставят длительный отпуск, вы его более чем заслужили…»
В госпитале, однако, Евстафьеву удалось получить на руки врачебное заключение, удостоверявшее, что он вполне здоров, и, заручившись этим документом, он тут же принялся разоблачать «ерохинский заговор», направленный против него. Партийная комиссия допросила всех оказавшихся под рукой офицеров, работавших в Токио за последние два года, — все они заявили, что не замечали за Евстафьевым ни малейших проявлений ненормальности.
Пронников, который на время, пока шло расследование, был назначен исполняющим обязанности резидента, прислал длинное обстоятельное донесение, восхваляющее обоих — Ерохина и Евстафьева — как отличных работников. Он выражал сожаление по поводу «конфликта между ними на личной почве», одновременно становясь на сторону Евстафьева: «К сожалению, генерал-майор Ерохин оказался в данном случае, на мой взгляд, неправ».
Сам Ерохин, представший перед партийной комиссией, которая предъявила ему обвинение в «травле» подчиненного, поначалу вел себя вызывающе, крича: «Подите к черту! Да залепитесь вы все с вашим Евстафьевым!» Однако опровергнуть обвинений он не смог и к концу разбирательства совсем пал духом и разразился плачем, как обиженный ребенок. Чтобы замять скандал, его не уволили из системы КГБ вовсе, а перебросили, как в ссылку, в Управление погранвойск.
[8]Хотя Левченко считал Ерохина надменным и грубоватым, его устранение было явной несправедливостью. Не сдержавшись, Станислав позволил себе осудить поведение Пронникова во всей этой истории в присутствии нескольких сотрудников.
— Пронников — настоящая змея, — неосторожно сказал он. — Чем скорее его заберут в Москву на повышение, тем чище тут будет воздух!
На следующее же утро, когда Левченко шел по коридору резидентуры, его окликнул Пронников: «Зайдите ко мне!» Закрыв дверь кабинета, Пронников уселся за стол, подчеркнуто оставив Левченко стоять.
Я надеялся, что мы в самом деле станем друзьями, — начал он. — Я делал все, чтобы вам помочь — и здесь, в резидентуре, и в ПГУ.
[9]Теперь я вижу, что вы человек неблагодарный. Больше того: бессовестный и ненадежный. Что вы имеете в виду?Пронников грязно выругался.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Ты меня недооценил. Болтаешь слишком много, а люди мне все рассказывают. Мне положено знать все, что тут происходит, раз я здесь начальник. Выходит, в резидентуре вы держите тайных осведомителей? Это не твоего ума дело. Но мне все известно. И то, что ты вчера наболтал обо мне… я никогда тебе этого не прощу. Теперь берегись, если хочешь остаться цел!
Через несколько недель, на протяжении которых они как могли избегали друг друга, Пронников был отозван в Москву и назначен заместителем начальника Седьмого отдела, отвечающего за Японию. Левченко уклонился от участия в прощальном ужине, устроенном отъезжающим для сотрудников.
Пока КГБ искал преемника Ерохину, обязанности резидента исполнял Крармий Константинович Севастьянов, занявший штатную должность Пронникова. Он просил сотрудников называть его Романом Константиновичем вместо того, чтобы употреблять комичное и труднопроизносимое настоящее имя, данное ему родителями в честь Красной армии. Долговязый, нескладный, с вечно желтыми от сигарет кончиками пальцев, он обладал весьма заурядной, незапоминающейся внешностью, говорил медленно и вяло и вообще был мало похож на сотрудника органов. При всем том это был один из самых сведущих специалистов по Японии. Он проработал здесь три обычных срока и мог во всех деталях вспомнить операции, проводившиеся 20 лет назад.
Жена Севастьянова вскоре подружилась с Наташей, и в известной мере благодаря этому обстоятельству Станислав и Крармий тоже стали друзьями.
Левченко увидел, что Крармий — по сути дела, честнейший малый, махнувший рукой на советскую систему, которую он презирал, но был бессилен хоть что-то изменить. Он дотягивал в Токио свой четвертый срок, последний перед уходом в отставку, и, пожалуй, ничего так не хотел, как только бы закончить службу без неприятностей. Поэтому он на каждом шагу перестраховывался и ко всему был инертен.