Приличное знание французского давало мне в Союзе не только двадцатирублевую прибавку к зарплате, но и возможность читать в оригинале массу такой литературы, о которой большинство моих соотечественников, враставших в жизнь под бдительным присмотром минобра, минпроса, Учпедгиза, главлита и прочих аббревиамонстров развитого социализма, имело весьма смутное понятие. Еще студенткой я всерьез увлеклась трудами французских психоаналитиков. Сытая нация! У них было столько колбас, сыров и других коммунальных удобств, что только и оставалось прислушиваться к голосу подсознания, утверждавшему, в частности, что любой, даже самый труднообъяснимый порыв (например, желание стать на голову во время экзамена или почесать под мышками на официальном приеме) имеет глубокую подкорковую мотивацию. Так сказать, неадекватное звучание второго «я». Как ни странно, я не раз убеждалась в правоте этих заумно выражающихся и нестандартно мыслящих авторов. Однако в тот новогодний вечер, еще до того, как я воздвигла пирамиду из подушек и приняла позу вконец обессилевшей от издевательств лошади Пржевальского, я без всяких психоаналитиков знала, к чему готовилась и на что настраивалась.
Впервые в жизни, с каким-то пугающим мазохизмом, я предавалась самому ненавистному для меня занятию на свете.
Я ждала.
И знала, кого жду.
«Так не бывает… — не отрывая глаз от двери, я мысленно молила звукорежиссера неведомой радиостанции не прерывать как можно дольше волшебную песню „АББЫ“, под которую и жизнь, и смерть казались одинаково прекрасными и загадочными. — Все это происходит не со мной! Потому что мне нет ни до кого дела, Господи! Не по своей воле я очутилась на чужой земле, среди чужих людей, в мире непонятных образов, предметов, запахов… Какой в этом смысл? Кому это нужно? Во имя чего это делается? Я хочу объяснений, а получаю инструкции. Я требую правды, а мне замазывают рот сургучом и выдавливают на нем оттиск печати с серпом и молотом. Я хочу любви, нежности, спокойствия в новогоднюю ночь. Ведь я еще молодая женщина, я не предавала родину, не отказывала в помощи слабым, снисходила и терпела, я еще просто физически не успела озлобить против себя людей, — за что же мне такое наказание в минуты, когда весь мир пьет шампанское и желает друг другу счастья? За что меня бьют по лицу, как проститутку, утаившую от сутенера часть ночной выручки?.. Я не верю, что ты можешь этого не понимать, если я еще хоть что-то значу в твоей жизни и если ты еще жив. Меня больше не интересует, кто кого прибьет, пришьет, прикончит в этой сумасшедшей гостинице, в этом вконец охреневшем мире… Я буду ждать тебя так — с закрытыми глазами и омертвевшим телом. Ждать до тех пор, пока часы не пробьют двенадцать. И если к этому моменту ты не придешь, значит, я уже не жива. Значит, меня успели убить, пока я ждала тебя…»
Видимо, я слишком глубоко погрузилась в свою мазохистскую нирвану, потому что не сразу услышала, что в мою дверь стучат. Вернее, не стучат даже, а барабанят.
— Откройте, Мальцева! — негромко, но довольно внятно приказал из-за двери Тополев.
— Не могу, — не открывая глаз, ответила я.
— Почему не можете? — с нескрываемым изумлением спросил он.
— У меня отнялись ноги. На почве страха перед вами и отвращения к себе… Я очень больна. У меня распухли веки и пальцы. Вполне возможно, что уже в ближайшие часы я умру.
— Прекратите паясничать, Мальцева! — взвизгнул Матвей. — Это мне решать, умрете вы в ближайшие часы или нет!
«А вот хрен тебе в дышло!» — сказала я про себя.
— Откройте сейчас же, нам надо поговорить!..
С Матвеем, как я меланхолически фиксировала, тоже происходили странные вещи. По ходу гонки за Витяней он видоизменялся, как амеба. Словно больного тропической лихорадкой, его швыряло из жара чисто славянской необузданной агрессии в мелкую дрожь буржуазной предупредительности. Чего стоило одно только его обращение на «вы»! Все равно что поинтересоваться у женщины, которую только что изнасиловал, не болит ли у нее низ живота…
Все дальнейшее я слышала как-то отчужденно, по-прежнему не открывая глаз, — и возню у моих дверей, и звяк ключа, выпавшего из скважины, и какой-то малопонятный скрежет… Если вы начали читать мои записки с середины, именно с этой главы, то у вас есть все основания утверждать, что я вела себя, как законченная шизофреничка, — ни ума, ни логики, ни элементарного инстинкта самосохранения. Но к тому моменту я действительно устала. История про лягушек, которые угодили в кувшин, сбили лапками молоко в сметану и благодаря такому титаническому жизнелюбию выбрались на свободу, представлялась мне очередным килограммом помидорного повидла в исполнении какого-нибудь живого классика соцреализма. Потому что желание расслабиться, прекратить сопротивление и побыть наконец в шкуре бессловесной лягушки, над головой которой навсегда смыкается белая мгла молочной ванны, становилось — я это чувствовала — моей навязчивой идеей.