— Юджин, ты действительно устал, если несешь такую галиматью. Кто она такая, чтобы ее обменивали? И учти, — Уолш вновь поднял желтый от никотина палец, — любое твое самостоятельное действие в этом плане будет рассматриваться как должностное преступление и нарушение присяги. Помни об этом, сынок! Хотя бы несколько дней, пока твоя голова окончательно не остынет.
— Мне очень жаль, сэр, — Юджин встал и вытянулся во весь рост. — Но в таком случае я буду вынужден подать рапорт об отставке.
— Надеюсь, ты обдумал то, что говоришь? — седые брови Уолша поползли вверх.
— Вы же знаете, сэр: я никогда не приходил к вам с необдуманными предложениями.
— Позволишь мне еще вопрос?
— Да, сэр!
— Какая команда выиграет от твоего решения?
— Сэр, я бы мог ответить вам, но только неуставным аргументом.
— Еще минута, и ты с уставом разойдешься навсегда. Так что говори, тренируйся!
— Я люблю эту женщину, сэр! И я не могу оставить ее.
— Серьезный довод, — задумчиво пробормотал Уолш. Он вернулся в свое рабочее кресло, откинул лист календаря-еженедельника и, подперев подбородок кулаком, спросил. — Скажи, сынок, ты можешь хотя бы несколько дней ничего не предпринимать?
— Смысл, сэр?
— Да или нет?
— Нет, сэр. У меня просто нет времени. Как только ее выпотрошат там, на Лубянке, она — не жилец.
— Что ты сможешь сделать один, без прикрытия фирмы?! — теряя терпение, взорвался Уолш. — Нелегально проникнуть в СССР? Совершить подкоп под следственный изолятор КГБ? Организовать выброс командос на Кутузовский проспект? Умыкнуть свою кралю в Америку на воздушном шаре?.. Будь реалистом, Юджин!
— Я пытался, сэр. Все десять часов, пока летел через океан.
— И?
— У меня ничего не вышло…
9
Северное море. Борт сухогруза «Камчатка»
Даже если бы я не знала, кто именно выловил меня в амстердамском аэропорту, скрутил, как черенок веника, заковал в наручники и, сорвав повязку с глаз, втиснул в микроскопическую каюту с наглухо задраенным ржавым иллюминатором, — все равно, попав на эту скрипящую посудину, я сразу догадалась бы, что имею дело со своими милыми соотечественниками. Потому что ни одна другая текстильная промышленность в мире никогда не додумалась бы наладить выпуск таких жутких байковых одеял с блеклыми арестантскими полосами, каким была по-солдатски заправлена привинченная к полу железная койка. Потому что ни в какой другой стране мира, даже самой слаборазвитой и отсталой, не может так выразительно и неповторимо пахнуть консервированными кильками пряного посола, капустой из прогорклых щей и немытыми много лет чугунными пепельницами…
Когда меня втолкнули в этот отсек для мелкого рогатого скота с добрым русским напутствием в спину: «И не вздумай орать, стерва!» — я едва успела оглядеться и оценить меблировку моей плавучей тюрьмы, особенно небольшого эмалированного корытца (я не сразу сообразила, что оно предназначено для омовений и естественных надобностей), как в иллюминаторе прощально мигнул краешек холодного, неестественно бледного солнца и каюта быстро погрузилась в темноту. Сколько я ни нашаривала выключатель какого-нибудь осветительного прибора, все попусту. Как говорит моя незабвенная приятельница: «Если уж не повезет, все равно изнасилуют и не дадут даже колготки снять».
Поскольку мое внутреннее состояние идеально гармонировало с темнотой, заполнившей каюту, я вздохнула, сбросила туфли, уткнулась лбом в жесткую, как березовое полено, подушку и, плотно закутавшись в свою замечательную дубленку, провалилась в забытье.
…Мне снилось, что я лежу на жестком, пахнущем детской клеенкой операционном столе, под слепящим рефлектором, и хирург, лицо которого, как у куклуксклановца, целиком скрыто под ослепительно белым капюшоном с прорезями для глаз, пытается снять с меня наручники. Я вижу, что тяжелые стальные браслеты глубоко впились мне в кожу, они как бы срослись с нею, стали частью меня, я хочу отговорить хирурга от задуманного, объяснить, что ни к чему эти роскоши, эти страшные, поблескивающие холодом инструменты с зазубринами, что я должна и дальше жить с наручниками на запястьях… Но сказать ничего не могу, поскольку губы мои распухли и стали тяжелыми, как железобетонные плиты. А рядом с хирургом стоит моя мама и тихо повторяет куда-то в пустоту операционной: «Я прошу вас, доктор, осторожнее! Разве вы не видите, что моей девочке очень больно, что она страдает?»
— А ничего, мамаша! — наканифоленным голосом Матвея Тополева жизнерадостно отвечает хирург. — Тяжело в лечении — легко в гробу!..