Если б было позволено ему, он сказал бы ей, как любит. И предостерег от тех ошибок, что совершала в своей девичьей стремительной простоте, решительной, как внезапная гроза. Не простых ошибок — каждая из них поворачивала ее путь, меняя его, и ложилась на плечи грузом памяти, и он знал, никогда уже не уйдет этот груз. Потому что она не такая. Не такая, как другие и ее время (он передернул плечами, ссутуливая их еще больше) — оно ей навсегда. Другие могут ступить и выйти, пойти дальше и с каждым шагом омытые временем ступни обсыхают, ждут новой воды, а она не скинет с себя ничего.
Такая маленькая. Он выучил ее макушку, так часто приходилось смотреть на нее сверху, когда стояла перед ним и показывала вперед рукой. Ей всегда было мало. Мало трав и мало мест, куда уносил их Брат. И за скалами ей нужны были еще те, что выросли дальше, а за курганом — следующая лощина и еще один шлях. Он знал, бывают те, кто идет без памяти, забывая пройденные шаги, как он сегодня забыл шаги уходящего мальчика. Она шла вперед и все уносила с собой, как маленький белый верблюд с большими серьезными глазами. Быстрым и одновременно плавным шагом степного ходока шла и шла, а невидимый груз памяти на плечах тяжелел и становился все больше, вырастая до облаков.
Если бы он мог говорить с ней! Он рассказал бы ей об огромной воде, качающей вырастающие из себя великанские волны. О пальмах, стукающих о мокрый песок тяжелые орехи. О крабах с блестящими твердыми спинами и об узких лодках, мелькающих в протоках под свешенными ветвями. О той огнедышащей горе, что засыпала его горячим пеплом, когда он шел и шел, к ней, уже зная, какая она, потому что сон, его главный сон, ради которого он жил в маленькой плетеной хижине среди колдунов-маримму, был о ней. О бескрайней саванне, будто проросшей длинными шеями пятнистых жирафов, и о том, как рычит в ночи лев, и рык его доносится до белых снегов на вершине горы богов. О хитром паромщике на переправе, который хотел его обокрасть, запутался в веревке мешка и день тащился за ним по проселку, бросив свой плот, умоляя освободить от хитрого колдовского узла. А потом она бы выросла. И убежав, они жили бы вместе, — большой и сильный черный охотник, воин, защитник. И его светлая амазонка, юная женщина с упрямым лицом и глазами цвета степного меда. Жена… его жена и дети. Их дети.
Птица Гоиро прислушалась и мигнула глазом-звездой, когда из-под мешка послышался хриплый смех, похожий на ее карканье.
Он, раб! И вдруг муж княжны, дочери непобедимого Торзы и светлой амазонки Энии. Наследницы и повелительницы лучших воинов бескрайней степи… Да мало того! Если бы не его жизнь в деревне маримму, разве смог бы увидеть те сны, о ней? Но именно эти сны привели к обряду, запечатавшему его рот…
Все связано в этом мире и нельзя отрезать руку, думая, что пальцы ее продолжать жить. Мир и человек — одно. Одинаковы. Цельны. Все, что делается, все выросло так, как должно ему расти. Потому он, выбранный в защитники и провожатые до ее свадьбы, ушел, когда перестал быть нужным.
Он утишил беспорядочные мысли и замер, размеренно дыша. Жаль, что он сам годоя. А то принес бы подарок старому Каруме, спросил, что будет? Суждено ли ему увидеть хоть раз свою женщину? Не так, как было то перед встречей со стариком, когда он умирал в красных песках и сверху к нему спустился коршун, неся в лапах тушку речного зайца. Он тогда пил его кровь и смотрел, а Хаидэ стояла на красном песке, вокруг ее босых ног струилась легкая, как весенний воздух, вода. Смотрела. И когда он улыбнулся ей, вытирая рукой красный от крови рот, исчезла, медленно размываясь в призрачной водяной ряби.
Не так! А чтоб снова прижать ее к себе, на полном скаку Брата. Или, ныряя, чувствовать, как дрожат от напряжения ее согнутые колени на его ребрах. Или… лежать на шкуре, глядя на дырявый полог походной палатки, а рядом она — взрослая, женщина, дышит, разметав волосы и раскинув жаркие ноги.
Заплакал в темноте шакал, другой подхватил и вплелся в вой лающий голос третьего. И вдруг ночная песня смолкла. Нуба прислушался к тихим шагам. Ночь уже подступала к утру, мальчик сказал, никто не пришел с подарками для годои. Но кто-то идет, крадучись и останавливаясь.
Нуба замер, привалясь к стволу. Облизал пересохшие губы шершавым языком. Это Карума, кто еще может прийти?
…Пошевелить руками, ремень порвется, повести головой, сбрасывая другой — с шеи. Снять мешок, чтоб не застали его врасплох, если кому-то понадобилось занести нож над безоружным связанным пленником, с головой, замотанной в старую кожу. И что?
Если мне не суждено увидеть ее, пусть все идет, как должно ему идти, и пусть придет даже смерть — решил воин, закрывая глаза.
А шаги стихли совсем рядом, из темноты послышался шепот: