Несмотря на тот факт, что еще совсем недавно гуманизм был катастрофически девальвирован национал-социализмом, Хайдеггер теперь вознамерился резко повысить его нынешнюю цену. «Гуманистические определения человеческого существа», независимо от того, формулируются ли они представителями теистического или атеистического гуманизма, «еще не достигают собственного достоинства человека» (там же, 201). Мысль Хайдеггера идет «против» гуманизма не потому, что он уверен в «животной органике» (Bestialitat) человека, а потому, что гуманизм «ставит humanitas человека еще недостаточно высоко» (там же). Как же высоко следует ставить человечность? Так высоко, что на это место когда-то мог претендовать один лишь Бог. Человек как «пастух бытия» есть такая сущность, которую мы не должны пытаться ухватить в каком бы то ни было застывшем образе, «кумире». Как «не установившийся животный тип» (Ницше)[382]
, как не поддающееся опредмечиванию, но живущее во всем богатстве своих отношений существо, человек пока еще нуждается в нравственных нормах, «пусть даже они лишь кое-как и до поры до времени удерживают человеческое существо от распада» (214); однако на самом деле эти нормы – лишь вспомогательные средства, сами по себе малозначимые[383], и мы не должны думать, будто на них всякая мысль останавливается. Мысль движется дальше, до тех пор, пока в своем вдохновенном полете она не обретет подлинный «опыт надежной уместности поведения». «Уместность всякому поведению дарит истина бытия» (там же, 218).В этом пункте Хайдеггер в буквальном смысле далек от Сартра как небо от земли. По словам Сартра, «человек должен обрести себя и убедиться, что ничто не может спасти его от него самого, даже и достоверное доказательство существования Бога».
Правда, и Хайдеггер объясняет, что ««Бытие» – это не Бог и не основа мира» (Письмо о гуманизме, 202); однако данное утверждение ничего не меняет в том, что хайдеггеровский опыт переживания бытия настраивает на такое отношение к бытию, которое исполнено благочестия: то есть на отношение, характеризующееся сосредоточенной внимательностью, медитативностью, чувством благодарности, благоговением, отрешенностью. Здесь присутствует вся совокупность ощущений, которые распространяет вокруг себя любое божество, – но только Хайдеггер вводит такой жесткий запрет на создание «образов» этого Бога, какого не знает ни одна из существующих религий. К хайдеггеровскому «Богу» относится просвет. Но Бог еще не познается в том сущем, которое встречается человеку в просвете. Человек впервые встречает Бога лишь тогда, когда узнает – и с благодарностью принимает – этот просвет как саму возможность зримости.
Можно сколь угодно долго рассматривать эту идею с разных сторон, но в конце концов ты все равно убеждаешься, что она повторяет удивительную мысль Шеллинга: именно в человеке природа открывает глаза и впервые замечает, что она существует. Человек – это место, где бытие прозрачно для самого себя. «Без человека бытие оставалось бы немым; оно было бы здесь, но не было бы правдой» (Кожев).
Что из этого следует? Как мы уже слышали, ничего. «И все это происходит так, как если бы из мыслящего слова ничего не выходило» (Письмо о гуманизме, 219). Однако на самом деле изменилось все отношение к миру. Обстоятельства нахождения в мире стали иными, и бросаемый на него взгляд – тоже. Все последующие годы своей жизни Хайдег-гер посвятит тому, чтобы опробовать этот новый взгляд – на технике, на строительстве и жилище, на языке и, несмотря на рискованность таких попыток, на Боге. Его мышление, которое он больше не хочет называть «философией», отныне будет озабочено только одним: как допустить быть тому, что допускает человеку – быть.
«Поскольку этой мыслью продумывается что-то простое, она так трудно дается представлению, какое традиционно выдает себя за философию. Трудность, однако, состоит тут не в том, чтобы тонуть в особом глубокомыслии и конструировать путаные понятия: она заключается в том шаге назад, который заставит мысль опуститься до испытующего вопроша-ния и отбросить заученные философские мнения» (там же, 208).
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ