Опять на допросе Марья Терентьева. А за ней Авдотья Максимова. А затем Марья Терентьева. И снова Авдотья Максимова. Писарь потеет, перо скрипит, бумага на бумагу ложится, дело полнится, да вперед не движется. Потому как, если верить Максимовой, то малец в один день помер, а если верить Терентьевой, то в другой. Если верить Максимовой, то труп его от Цетлиных выносили, а ежели верить Терентьевой, то от Берлиных… Максимова трупик от крови отмыла, одела, да с двумя евреями в бричке вывезла. Это — если верить Максимовой. А если Терентьевой верить, то она да Максимова без брички и без евреев все сделали. Трупик из дому вынесли, камень на шейку его повязали да в колодце утопили.
А тут еще под рукой бумаги прошлого дознания лежат, будь они неладны. Ведь если бумагам тем верить, то мальца у дороги в лесу обнаружили, а вовсе не в колодце.
Еще, когда мучили, так ему «уд детородный» по самый мешок изверги-евреи оттяпали. Это — если верить Марье Терентьевой. Ну, а если бумагам тем верить, то на кончике уда лекарь темное пятнышко углядел — как бы от натертости ляжками. Был, значит, уд на самом что ни на есть положенном ему месте! Еще кровоподтек на затылке, да нос приплюснут к губам, а губы прижаты к зубам. Это — если верить бумагам.
— Так как же, Авдотья, все это объяснить?
— В опасении, чтобы он не закричал, ему перед тем, как из дома вынести, рот да нос шарфом закрыли, да на затылке узлом завязали, — пяля поросячьи глазки, поясняет Авдотья Максимова.
— Значит, он еще живой был? — спрашивает Страхов.
— Ась? — выстреливает Авдотья.
— Живой, спрашиваю, был? — кричит Страхов.
— Живой ище, как не живой! По пути он от шарфа того и задохся, сердешный, — отвечает Авдотья, и пот прошибает теперь не писаря, а самого Страхова.
Бабе-то глупой легко, а каково ему, следователю, если в дело уже вписано, вшито, пронумеровано собственное Авдотьино показание о том, как труп она обмывала да в бричку укладывала… А теперь вот, пожалуйста — живого вывезли…
Одно спасение Страхову — вечером, после тяжких трудов, с умным образованным человеком потолковать.
Глава 10
Входит учитель Петрища неторопко. Пошаркает в передней, галоши кожаные снимая, шубу человеку на руки сбросит, да и войдет, сутулясь, плотно дверь за собой притворит. Книгу польскую на стол положит и станет переводить Страхову страницу за страницей — успевай, господин следователь, все важное записывать.
Вот ведь сколько коварств хитроумных придумывают жиды! В бочке, гвоздями длиннющими утыканной, младенца качают — все тельце его гвозди те протыкают, ну, и помереть, кажется, должен он в бочке-то… Так нет же… В том месте, что против сердца, они гвоздей не вбивают. Мучается младенец, а помереть не может! Его живого из бочки вынимают да на кресте, в память о том, как с Иисусом расправились, распинают. А кровь-то из всех ранок сочится, и они ее в особую золоченую чашу сбирают… Вот какие изверги пейсатые!.. Ну, ничего — не ускользнуть им от Страхова. От Страхова не ускользнешь…
Потрудятся они так с часок, да велит Страхов человеку своему Степану самовар подавать. И вот сидят они трезво, два образованных человека, Петрища чаек не спеша прихлебывает да байками своими хозяина потчует. Как всегда, издаля рассказ вести начинает.
— Заложил Иван-батрак тройку, жид вороватый посадил в бричку два-сорока жидов, жидовок, жиденков и жиденят, завалил их перинами, подушками, мешками и сундуками, и отправились они из Бердичева обратно в Шклов.
— Посмотрите, господа попутчики, — говорит один жидок, — как высоко летит стая гусей. И всегда у них есть вожак, всегда один гусь напереди летит!
— А сколько их всех? — спрашивает лукавый Ицка, жид вороватый.
— Тут все стали громко считать и насчитали двадцать семь.
— Так разве ж им можно, всем двадцати семи гусям, напереди лететь?
— За это красное словцо, — продолжал Петрища, — и прозвали Ицку жидом вороватым.
— Как? Только за это? — разочарованно удивляется Страхов. Петрища отхлебывает глоток чая и не спеша продолжает тихим своим вкрадчивым голосом:
— Жаль, что у нас нет ружья, — вздохнул первый жидок, — а то бы мы настреляли дорогой дичины!
— Небось, ты очень храбрый, — усмехнулся Ицка, жид вороватый, — ты бы сейчас взял ружье, прицелился и — бац?
— Нет, — отвечает жидок, — я этого не говорю. — У нас как-то стояли драгуны, так я и к саблям их подходить опасался: а ну, вдруг какая выстрелит.
Изумленный Страхов хлопает себя по коленке.
— Сабля — и выстрелит! Ха-ха-ха!
— Так жидок говорит, — не улыбаясь, поясняет Петрища. — А потом про братца своего, великого храбреца, жидкам рассказывает.
— Был, — говорит, — у меня брат, который мне приходится роднёю, потому что когда на его бабушке сарафан горел, мой дедушка рядом стоял да руки грел, так вот, этот мой брат, — говорит, — бывало стреливал и из ружья, и из пистоля.
— И пулю клал? — спросили жиды в один голос, изумленные такой жидовской отвагой.
— Нет, — отвечал жидок, — он песком заряжал, потом вскинет к щеке, да закричит во всю глотку: «паф!»