С грехом пополам наскреб ксендз из тех книг десяток отдельных фраз. Если крепко над ними подумать, да сзаду наперед прочитать, да наизнанку вывернуть, да в сокровенный их смысл проникнуть, да нужным образом истолковать, то можно таки углядеть в этих фразах пренебрежение «избранных» к прочим народам. Отчего не усмотреть, если очень хочется? Но что да, то да, а что нет, то нет. Даже и в этих фразах не пахнет христианской кровью.
Небогатый урожай собрал ксендз из еврейских книг, зато Страхов и Шкурин преуспели изрядно! Они, по совету ксендза, в иные книги углубились, а чего в книгах не отыскалось, то князь Хованский из архивов судебных за много прошлых веков для них вытребовал. А все, что по-польски писано, учитель Петрища для «Комиссии» переводил. На то специальные суммы «Комиссия» выхлопотала, и, кстати, хорошая прибавка к скудному жалованию учителя вышла. А уж как подначитались-то все!
И про то, как колодцы отравляли евреи, и как чуму с холерой на христианский люд насылали, и как с нечистой силой зналися… А о замученных христианах сколько в книгах-то понаписано!
Тут, конечно, не всякому слову верить надобно. Бывали, к примеру, случаи: пропал христианин. Тотчас хватают пяток евреев и — на костер. А христианин-то пропавший — туточки. На площади сквозь толпу протискивается да спрашивает: кого это и за что, мол, жгут? Он, виш, из дому на несколько дней отлучился да ворочается теперь.
Нет, не такие простаки флигель-адъютант Шкурин и следователь Страхов, чтобы всяким средневековым бредням верить… Однако же не такие они простаки, чтобы и вовсе не верить. В лесу не без зверя, в людях не без лиха, а пословка на ветер не говорится. Это учитель Петрища, усердно с «Комиссией» книги изучающий, частенько повторять любит.
— Дыма без огня не бывает, господа, — говорит он вкрадчивым голосом, оглаживая бороду нежной, почти девичьей рукой. — Пусть не все правда, что мы читаем; пусть только половина правды. Пусть половина от половины. Так ведь и этого довольно, чтобы каждого еврея, как Ицку, жида вороватого, на пристяжи запрячь и погонять его, погонять, и кричать ему «завивайся», пока не затянется, надорвется да и издохнет…
В царстве-то Польском сколько, оказывается, дел таких было об убиенных христианских детях! И не в седом средневековье — многое на памяти ежели не нашей, то отцов-дедов наших происходило. А как просто, как легко дела делались — позавидовать только!
Вот, к примеру, в селе Ступице младенец трехлетний пропал, да страшно изуродованным трупик его был найден неподалеку от корчмы ясновельможного пана Лещинского, а корчма та содержалась в аренде у евреев. Когда несли мимо корчмы тельце младенца, из всех его ранок вдруг кровушка христианская заструилась. И сразу ясно, кого предать суду! Поверье-то народное известно: сочатся раны убитого в присутствии убийцы.
А как на суде семь подсудимых евреев на все вопросы нахально отрицались, то суд постановил пытку к ним ради выяснения истины применить. Не то что Страхов — носы еврейские квасит, да все с опаской, как бы жалоба до петербургского начальства не дошла. А тут, пожалуйста — пытка постановлением суда!
Первым Эзика Мееровича на кобылице распластали — было у них такое приспособленьице пыточное, достижение передовой технологии. А как и на кобылице трижды отрицался еврей, так его на старинную дыбу подняли и, все члены его жидовские вытягивая, вопросы ему задавали.
Он благим матом вопит, а все отрицается.
— Я не убивал, — кричит, — не видел, нигде не был. Раввины меня не уговаривали. Уж лучше мне было голову сложить, чем тому ребенку пропадать. Лучше тому ребенку жить, чем мне такие муки переносить… Ни с кем я не был и сам не убивал. Не знаю, кто его убил, откуда мне знать!.. Ой, вей мир, ой, вей мир гешен! Как дитя пропало, не знаю… Я не знаю, где его держали, не знаю… Лучше мне черта проглотить, чем ту кровь пить… Не знаю, когда мы поймали; серденько милосердный — не знаю; что же мне делать? Кто держал ребенка три недели, не знаю! Как мучили, не знаю! Чем кололи, не знаю! Ой, почему гром меня не убил? Ой, тетеле… В знак чего отрезали руку, не знаю! Пусть мне нож вонзят в сердце, если знаю. Пусть света не увижу! Ни в какой сосуд не наливал. Ой, тетеле! В глаза не видел, ничего не знаю о том, куда дели; дома я сидел… Ой, вей, ой, вей! Что говорили! Правда, правда, что я заслужил… Никто, никто не убивал! Знаю! Не знаю! Не знаю! Знаю!
Ну, что ж, у суда и другие средства есть.
Палач тело жидовское свечами жгет, пока мясом жареным не запахнет, а суд все те же вопросы еврею ставит;
— Не знаю! Гвалт! — кричит Эзик. — Не знаю! Гвалт, голубчики мои. Не знаю, кто убил дитя! Не знаю! Не знаю! Не знаю! Серденько! Не знаю, кто убивал, серденько, не знаю!
Смотрят — он уж в беспамятстве… Ну, что ж! Его из ведра окатили и снова свечами жечь: закон до трех раз пытку повторять велит.
А как и это не помогло, то раскаленным железом правду стали извлекать из еврея. Он связанный корчится, мясо его жидовское, как масло на горячей сковородке, шипит; а он все свое твердит: