— Нехорошо просить у девушки деньги, Петро. Может быть, у вас в Коврове это и принято, а в Москве это некрасиво.
— Да пошла ты, — удивился Петро, — я тебе завтра отдам.
— Сам пошел, хер моржовый.
Начав, она уже не могла остановиться, наорала на Петра и, на ходу прихватив сумочку, хлопнула дверью.
— Что ты ей такого сказал? — заинтересовался Петро.
— Вроде ничего…
— Ну и пошла.
Петро словно бы родился рассудительным, нелюбознательным и себе на уме. Рассуждать ему было легко: мир делился на полезное и неполезное, разум был дан, что отличить одно от другого. Не чуждый и азарту, он был способен увлечься. Походы в клуб превращались в охоту, где девушки были дичью. Видно, и такая древняя потребность требовала удовлетворения.
Я к этому времени уже прочел «Лекции по введению в психоанализ» Фрейда, которые нашлись в шкафу Ольги Викентьевны. Я даже Спинозу читал: «Чем более кто-либо стремится и может искать для себя полезного, тем более он добродетелен, и наоборот, насколько кто-либо пренебрегает собственной пользой, настолько он бессилен». Слово «наоборот» тут не совсем согласуется с логикой. Кто сомневается в переводе с латыни, может проверить: «Этика», часть четвертая, теорема 20. Петро, не приложив интеллектуального труда, оказывался на вершинах философии. Половую потребность следовало удовлетворять. Неудовлетворенная, она могла развиться в одержимость, ведь и голодные одержимы желанием жрать, а страдающие от жажды даже сходят с ума и видят галлюцинации. Такую же опасность таили половые гормоны. Они туманили мозг.
Я и жил с затуманенным мозгом, беспомощный и перед девушками, и перед философией. Я считал себя конченым человеком.
9
Между тем, это была, может быть, лучшая осень в жизни. Я был влюблен. Любовь растворялась в горьковатом октябрьском воздухе Москвы, в аудиториях института, в толпах на тротуарах, в обрывках музыки из окон. Я был влюблен в промелькнувшие в уличной сутолоке чьи-то локоны, улыбки, локти, в голоса из радиоприемника и тени на киноэкране. Не в девушек, а в эти отдельные черты, принадлежавшие как будто и не этим незнакомкам, — так, наверно, мелькнув какой-нибудь частью совершенного тела, исчезали из толпы ахейцев описанные Гомером богини.
Рассеянный на лекциях, полуголодный, бродил бесцельно по Москве, неспособный думать о будущем, непригодный для усидчивого труда, смутно о чем-то мечтающий, ленивый… Эскалатор метро выносил из подземной прохлады, сквозняки из дверей трепали женские прически, толпа на площади перед станцией всасывала в себя, как частицу собственного броуновского движения. Я дурел от запахов городской осени и повисшего над площадью автомобильного чада, настоянного на ванильном мороженом, глох от шума, жмурился от косого, низкого, бьющего в глаза и отраженного стеклами ларьков солнца. Толпа продолжала тащить к остановкам троллейбусов, автобусов и трамваев…
Вялость была спасением. Как можно было спешить? Ты уже влюблен в какие-то локоны, на мгновение затрепетавшие в воздушном дверном потоке, прежде чем скрыться от тебя навсегда. Ты так переполнен счастьем, что можешь только терять. Повернешь сейчас направо — значит, навсегда потеряешь все, что слева, пойдешь за одной девушкой — значит, не увидишь других. Потому и трудно хоть в чем-то определиться, сделать шаг в какую-нибудь сторону. Все возможности еще заключены в тебе, убить хоть одну из них — в семнадцать лет это значит убить часть себя самого.
Потолкавшись по центру Москвы, одурев от впечатлений и голода, решал ехать в общежитие на Седьмую Парковую и завалиться спать до утра. Доезжал до станции Измайловская и, вместо того, чтобы сесть в трамвай к Парковым линиям, сворачивал к лесопарку и брел по его безлюдным тропинкам, отдыхая иногда на скамейках, ни о чем не думая, доводя себя ходьбой до изнеможения. Оно тоже было счастьем. Из булочной рядом с общежитием пахло хлебом. В животе начинало урчать. Миновав вахтера, поднимался по лестнице, а тот смотрел вслед: не пьян ли?
Со мной происходило то же, что было когда-то давно в июльский полдень посреди цветущего пустыря, — то ли в пионерском лагере под Минском, то ли в гостях у бабушкиной подруги под Москвой, — я брел по тропке среди цветов и трав, оглушенный жужжанием шмелей, пчел и ос, стрекотанием кузнечиков, звоном стрекоз, медоносным запахом гречихи и клевера, кислым запахом земли и травы, ароматом шиповника, крапивы и бузины, ослепленный фиолетовым, красным, синим, зеленым, желтым, утопленник на дне воздушного океана, придавленный его толщей, как прозрачной плитой, в которой звуки, краски и запахи растворились до полной их неразличимости.