Прав он был или неправ, он пытался увидеть порядок там, где мне представлялся безнадежный хаос, — в моих отношениях с людьми.
Отношения с близкими капризны и неуправляемы до сих пор. Никогда не знаю, чего от себя ждать. Дуля умирала в больнице, а я сделался жестоким и грубым с мамой. Мама с сестрой жили в Нетании отдельно от нас, мама звонила на мобильник узнать новости о Дуле, а я взрывался, обрывал разговор, после чего мучился чувством вины. Приезжала дочь Марина, хотела заменить меня возле Дули, отправляла домой, — и тоже бесила. Если с самыми близкими людьми потерял себя, то что говорить обо всем остальном?
Я был… можно так сказать: изумлен? Загадочное оно, это слово «из-ум-лен», но не могу подобрать другого. Когда пришлось зачем-то оставить Дулю на два-три часа и съездить домой, поднялся в квартиру (мы построили дом вместе с Мариной, она с детьми жила на первом, я с Дулей — на втором, вход отдельный) и ощутил излучение враждебности. Как будто кто-то побывал в наше отсутствие и установил какую-то аппаратуру. На меня шел и пронизывал насквозь поток враждебных частиц или лучей. Его излучали предметы и стены, я почувствовал его кожей, как, например, тепло от печки или холод от замерзшего окна. Наверно, такой ужас я бы почувствовал, если бы в дом забралась и где-то спряталась змея, черная, длинная и узкая. Змея готовилась броситься и ужалить, а я понятия не имел, где она.
В комнате, потерявшей свойства жилья, я присел боком за стол и недоуменно оглядел стены — не могло быть, чтобы Дуля никогда этого уже не увидела. Я не мог существовать среди вещей, которых она никогда не увидит. Мне надо было делать какие-то дела, это требовало энергии, и я был способен на нее, только поставив некое условие враждебному миру: если Дуля его не увидит, я не увижу тоже.
Я говорил себе это по нескольку раз на день. Условие снимало с меня чувство вины перед Дулей, которое, как я понимал, только казалось чувством, будучи на самом деле чем-то еще более иррациональным. При таком условии я мог есть и пить, видеть, думать и дышать.
Возвращаясь в больницу, ехал в автобусе, видел толпы людей на улицах и продолжал ощущать то же. Улицы существовали, как павильоны киностудии, в некоем закрытом помещении с искусственным освещением. В нем поменяли сильные лампочки на слабые и излучающие мертвящий свет.
Ощущение было физиологическим, как температура или озноб. При Дуле оно исчезло. Дуля и смерть оставались несовместимы, и потому я был рядом с ней днем и ночью — не для нее, а для себя.
До этого времени я, признаться, считал, что уже выпутался из инфантильной зависимости от других, преодолел детское иждивенчество, как-то выкрутился и стал человеком неуязвимым, ну, например, стоиком. Гордился этим.
Дело не в смерти. Что о ней говорить. Дело во мне. Жуткое подозрение, испортившее детство, подтвердилось окончательно: я по-прежнему никто. Паразит при чужой жизни. Некий присосок, который сам по себе ничего не значит. То, что раньше исходило из меня и пыталось охватить весь мир, собралось в одну точку. А ведь это самое «то, что исходило» — это агрессия. Агрессия, направленная на нечто, оборачивается зависимостью от «нечто». Хищник и жертва меняются местами.
Это надо сказать, так почему бы не здесь.
10