День был словно грубая первоапрельская шутка: отвратительная погода и дождь. Потом стало еще хуже: шторм и зимняя стужа по всей Тоскане, скучные попутчики. На второй день путешествия был день его рождения, он вспомнил об этом часа в четыре-пять за чашкой плохого кофе на жалком постоялом дворе. Вынужденный довольствоваться поздравлением от самого себя, он заполз в экипаж и потащился дальше. Во Флоренции, куда он наконец добрался 5 апреля, он провел целую неделю и чувствовал себя как дома.
Далее через Болонью в Венецию, которая ему не особенно понравилась; здесь было слишком мертво, но он с интересом посмотрел полотна Тициана, площадь св. Марка в вечернем освещении и лагуны, где сидели на берегу рыбацкие жены и ждали своих мужей домой из опасного плавания в открытом море. Пейзаж к северу от Апеннин, как ему показалось после Рима и Неаполя, уже не отличался блеском, и он выбрал короткую дорогу: Виченца, Верона, Бреннер, и вот — прощай, Италия. Альпы остались позади.
30 апреля он приехал в Мюнхен. Здесь пробыл месяц — примерно на три недели больше, чем нужно, писал он, хотя, как обычно, он познакомился с интересными людьми. Но климат там был скучный и ужасный. Он тосковал по «великанским кипарисам, гордым пиниям и оливам, их листья по вечерам напоминают черный бархат, с которого каплями стекает ночь. Я скучаю по необыкновенно синему морю, пальмам и кактусам и особенно по красивым людям (которые все в душе плуты) и живительному воздуху, свежему и наполненному ароматом апельсинов и лимонов».
Он проводил время, читая книги об Италии и продолжая писать «Импровизатора». Но об этом он в письмах на родину не рассказывал. 31 мая он наконец отправился дальше, в Зальцбург и Вену, куда прибыл 9 июня. Быстро завел влиятельных и интересных знакомых, его все приглашали в гости, и, конечно, он усердно посещал Бургтеатр, где ему — как известному поэту! — тут же предоставили место в партере на все время пребывания в городе. Но Вена его не радовала, писал он на родину, — одна Италия постоянно витала у него в мыслях, и ничто другое не могло произвести на него впечатления. И все же он оставался там целый месяц, так что его пребывание было не таким уж неприятным. Потом он отправился в Прагу, куда добрался через двое с половиной суток непрерывной езды, «усталый, измученный и обиженный», а оттуда путь неотвратимо вел домой — медленно, он экономил каждый скиллинг, чтобы растянуть дорогу. Он останавливался в Дрездене и в Берлине, где все шло так же, как в Вене: много интересных знакомств, много общения, много признания; в Берлине он получил от своего друга Шамиссо его только что вышедший сборник стихотворений, где были помещены переводы пяти стихотворений Андерсена. Его пребывание в городе даже отметили газеты. Вот до чего он был известен. Но, как и в Вене, эти приятные события не радовали его так, как можно было бы ожидать. Их словно зажали два полюса чувств: лучезарные итальянские воспоминания и напряженный страх при мысли о скором возвращении домой. В Гамбурге он уже встретил датских друзей (что было очень радостно), и его завалили приглашениями. Стояла жара — просто итальянская; «но в каждом дуновении ветерка тонны свинца, а так называемое безоблачное небо похоже на мои серые чулки после прогулки по пыли до Альтоны. Все возвещает, что я приближаюсь к „cara patria mia“[32]
», — писал он.Эта неприязнь при мысли о Дании наполняла его всю дорогу из Неаполя. Нет ни одного письма, в котором он так или иначе, часто совершенно не к месту, не упоминал бы скорбь и обиды, которые ему причинили на родине — или причинят по возвращении в Копенгаген: из дома шло горе и яд, дома ждала его уличная грязь и пустые нравоучения, поцелуй Иуды и смертельная чаша; больше его ничто не радует, для него все потеряно, ему все безразлично. «Поэт умер, его убили в Италии; если в нем и останется немного жизни, когда он приедет на север, то его быстро прикончат. Я знаю моих соотечественников!» — написано в письме к Хенриэтте Вульф, а своей по-матерински заботливой приятельнице фру Лэссё он пишет{50}
, что птице перебили маховое перо, и добавляет не без позерства, что единственное его желание теперь — никогда не писать ничего нового.Иногда возникает подозрение, что, несмотря на тревоги, он все же слишком охотно играл роль преследуемого и обиженного. В течение всей жизни он был склонен к мрачному и подавленному настроению и часто углублялся в него, вместо того чтобы преодолеть, как на его месте, безусловно, сделали бы другие.