Он стоял, не открывая глаз; ждал, что она уйдет. Но она не уходила. Смотрела на него и не могла уйти. Он решительно подошел к ней и сгреб за плечи, как хозяин, повалил на койку. Начал рвать платье.
— Ты что? — скулила она. — Что?
Раздвинул ноги коленками.
— Ничего, — сквозь зубы, — сейчас придушу тебя, как кошку, и брошу тут!
— Ха-ха-ха! — засмеялась она, понимая, что он не собирается ее душить. — Ты не сможешь… Не сможешь…
— Сейчас увидишь…
— Попробуй! Придуши! На! Давай! Я не стану сопротивляться…
Она выгнула спину, закинула голову. Он взял ее за горло, сжал, наклонился и стал лизать ее… от горла до подбородка… от подбородка до уха… Она стонала, высвобождая грудь; впился в сосок.
— Ну, что же ты не душишь меня? А? — дразнила она, сама выворачивалась из платья, как змея. — Что же ты никак не задушишь меня? Задуши! Задуши меня! — говорила она, сжимая его набухший член. — О! Умоляю! Задуши меня поскорей! Ну же! — Она елозила, пристраиваясь. — Последний раз, — шептала она, прижимая его к себе, — последний раз…
Почувствовав, что она плачет, он стал слизывать слезы, нанося бедрами удар за ударом…
Ночью ему приснились мотыльки. Они кружили вокруг него, а он их выгонял из комнаты Каблукова. Махал руками. Вставал с топчана, бросался к окошку, отмахивался. А они кружат, кружат… Посередине комнаты сидел Тимофей. На стуле. В руках у него были куклы, обклеенные бумагой со свастикой. Над ним зеленая лампа с красными иероглифами, и снова мотыльки шелестят, вьются, как снежинки над перроном, над могилами, а сани скрипят, копыта стучат, гробы сталкиваются, как вагоны. Сердце бьется, и болит сердце. Везде в комнате были листовки и газеты. У дверей ждали люди. «Ну, что? Вы идете?» Лампа то вспыхивала, то гасла. Мотыльки налетали, как ласточки. «Это к грозе». На глазу у Тимофея была повязка. Читал стихи по-французски:
В кровати лежал Иван. Он был обклеен листовками. Из пустой глазницы вылетали мотыльки.
Борис проснулся от рези в груди. Будто вбили кол в солнечное сплетение. Перед глазами все вертелось. Мотыльки… В голову лезли чужие мысли. Незнакомые голоса наперебой что-то говорили друг другу, а его будто и не было. Наплывали образы, ударяли в грудь, отбегали, смотрели с любопытством. Он ворочался и не понимал: спит или нет? Встал, зажег керосинку. Тени отступили, но светлее не стало. В коридоре что-то поскрипывало. Книги шептались. Вещи подсматривали.
Вышел на улицу. В луже чернота. Вырвало. Горечь в груди отпустила. По дороге ползла мгла. Попил воды из ведра. Умылся. В голове посвежело. Наступало утро. Грязь просыпалась. Поплелся на вокзал. Вслух спрягая латинские глаголы. Светлело. Грязь под ногами принимала все более живое участие, с выражением сопровождала. Хлюпала, улыбалась, поблескивала. Он смело шагал по втоптанным лицам. Шагал, не жалея ног.
Курить не стал. Долго прохаживался по перрону. Остановится, почувствует кол между лопатками и снова ходит. Остановится, вздохнет — боль в груди, и снова идет.
Наконец-то открыли вокзал. Пожилая женщина неопределенной национальности, не замечая художника, протерла пол, пробежалась тряпкой по подоконникам, сняла газетный лист со скамьи. Ворчала себе под нос непонятно на каком языке. Эхо ходило за ней по пятам. Сел, у его ног собралась и дрожала кружевная тень. Ноги ныли. На что-то жаловался желудок. В голове гудело. В глазах двоилось. Стук в ушах. Стук.
В поезде он уснул, и было легко: ему приснилось, что он возвращается из гимназии домой. Дом — теплая точка, к которой приближается поезд. Не проснувшись до конца, он заплакал.