— Четыре тысячи человеческих жизней! Это повелел философ и историк, сидящий на царском троне и мнящий себя тонким ценителем и знатоком искусства, который так заботится о мире и благоденствии страны! Какую же необычайную власть имеют и над ним духи мрака.
Затем она добавила почти шёпотом:
— Кровь двух братьев запятнала уже его руки и совесть. Старшего, которому принадлежал престол, устранил он с дороги, а второго, нашего друга и лучшего помощника, его отца… Да, Филиппос, и тебя за то, что ты вздумал за него просить, изгнал он, хотя и на почётное место, потому что твои услуги ему нужны, но всё же изгнал тебя в дальний пограничный Пелусий, где мы были бы и по сие время, если б…
— Жена, будь осторожнее, придержи язык свой! — перебил её строгим тоном Филиппос. — Ехидны, изображённые на короне Верхнего и Нижнего Египта, представляют наглядно власть царя над жизнью и смертью его подданных. Для египетского народа Птолемей и Арсиноя — боги. И можем ли мы их осуждать за то, что они пользуются своим всемогуществом?
— И притом, матушка, — прибавил с живостью Эймедис, — не следует ли в этом царь примеру величайших богов среди бессмертных? Когда те же галлы четыре года тому назад напали на Дельфы и грабили там, разве не сами боги их наказали, разве не Зевс Громовержец кидал в них смертельные стрелы своих молний и не по его ли повелению глыбы скал, оторванные от потрясённых его громами гор, обрушились на них? Многие из тех, которые там, на берегу, ожидают смерти, спаслись тогда, но разве это их исправило? Нет, преступление за преступлением прибавляли они к первому, и теперь ожидает их расплата за всё. Чем тяжелее злодеяние, тем кровавее расплата и месть. Все до единого должны погибнуть, таков приказ царя, и я должен повиноваться, но в моей власти изменить род смерти; я думаю, матушка, что ты одобришь меня, если я вместо медленного и мучительного голода употреблю быстрые стрелы. Теперь вы всё знаете, и было бы лучше для всех вас покинуть как можно скорее эти печальные места. Мне же мой долг повелевает вернуться на корабль.
Говоря это, он подал руку Гермону, но тот удержал её в своей и спросил, не скрывая овладевшего им волнения:
— Как зовут ту женщину, которой, хотя она не одного с ними рода, повиновались эти необузданные варвары?
— Ледша, — ответил Эймедис.
Точно ужаленный скорпионом, вскочил при этом имени Гермон и воскликнул:
— Где она?
— На моём корабле, если только не успели её перевезти на берег.
— Как! — вскричала Тиона голосом, полным негодования. — Для того, чтобы подвергнуть её такой же участи?!
— Нет, матушка, она отправится туда в сопровождении моих людей; быть может, там она наконец заговорит. Нам надо узнать, не было ли в самом дворце соучастников этого мятежа и нападения. Да притом мы хотим знать, кто она такая и откуда.
— Я могу тебе сам о ней всё рассказать, — уверенно сказал Гермон, — позволь мне только сопровождать тебя. Я должен её видеть и переговорить с ней.
— Это твоя Арахнея из Тенниса? — спросила Тиона.
Художник молча кивнул утвердительно, а Тиона продолжала:
— Как! Та самая бессердечная девушка, которая умолила Немезиду обрушить на тебя свой гнев и которая теперь сама находится во власти этой богини! И ты хочешь её видеть! Что же ты хочешь от неё?
Гермон наклонился к почтенной матроне и прошептал:
— Облегчить её страшную участь, насколько это будет в моей власти и силе.
— Ну, тогда ступай. А ты, мой сын, — прибавила она, обращаясь к Эймедису, — выслушай то, что тебе расскажет Гермон об этой женщине, которая так много значила в его жизни, и, когда очередь дойдёт и до неё, вспомни о твоей матери.
— Она женщина, — ответил Эймедис, — а приказ царя повелевает мне наказать только мужчин. Я обещал ей помилование, если она во всём признается.
— И что же? — быстро спросил Гермон.
— Ни угрозами, ни обещаниями нельзя было ничего до сих пор добиться от этой страшной, наводящей ужас красавицы.
— И наверно, ничего не добьётесь, — уверенно ответил художник.
XXXIII