Фиона, бедная сирота из провинции, приехавшая в Питер (тогда называвшийся Ленинградом) искать счастья, была худенькая, щупленькая, мелкокостная, точно птичка, и крайне голубоглазая. Надевала она ядовитого цвета голубовато-зеленую (сама связала, сама и шерсть красила) шерстяную кофту, отчего глаза ее казались еще голубее. Около сундука повесила она для красотищи на стенку свой рисунок: на огромном листе ватмана нарисовала девонька гигантскую игральную карту, почему-то пиковую даму. Рисовала Фиона очень хорошо, но все какие-то странные вещи, из-за чего ее и в художественный институт не приняли.
Как всякая молоденькая незамужняя девица, Фиона любила мечтать, есть мороженое и ходить в кино; по бедности мороженое и кино доставались ей редко, а мечтала она постоянно, особенно разбирало ее к ночи. Сундук, кстати, на коем она спала, был не простой: через мышино-домовушный лаз сообщался он с подпольными перекрытиями всего старого дома, и не единожды в сундуке под Фионою в самом уголочке дремал домовой, а то и его гости; для дальнейшей судьбы Фионы сие обстоятельство было весьма существенным.
В конце концов на Фиону обратил внимание хозяйский сын, молодой человек с гитарой и патефоном, менявший барышень частенько; человек он был неплохой, но крайне легкомысленный. Однажды, засидевшись в его комнатке заполночь, Фиона уснула в его железной кровати с никелированными шариками редкого блеска, отражавшими мир искривленным, дугообразным и весьма компактным. На свой сундук перебралась наша голубушка только к утру, крадучись, с замиранием сердца, в полном ужасе от того, что с нею произошло, но и в полном счастье, поскольку тут же намечтала себе свадьбу, фату и всякое такое; свернувшись по-котеночьи калачиком под лоскутным одеялом, она представила себе, что вот от нынешней ночи родится у нее младенчик, мальчик, назовет она его Сереженькой, и станут жить они с хозяйским сыном и новорожденным Сереженькой душа в душу.
И хозяйский сын, и хозяйка, несмотря на царившее тогда в стране якобы равноправие, считали ее партией неподходящей (правда, так они не выражались, боялись даже помыслить: вдруг решат, что они про партию правящую, рулевую, думают — «неподходящая»; а думали и говорили: «не пара») по причине бедности ее крайней, наивности, провинциальности, необразованности, да еще и сиротства; сиротство в те времена тоже разное бывало. Но Фиона о мыслях их не знала ничего, а сама искренне считала: все равны.
В состоянии блаженной дурости, радости мечтаний, со сверкающими голубыми очами и приметил Фиону из локомобиля прибывший за девушками в Питер надувшийся лаврец. Фиону холуи затащили в машину, отвезли на засекреченную дачу в дальних лесах, а через сутки привезли обратно на набережную, где до того отловили, высадили с букетом цветов в дрожащих руках (особое расположение выказал букетом лаврец) и пачкой денег в сумочке, произнесли словесное напутствие и ряд наставлений на нецензурном наречии — и умчались.
Долго стояла она на набережной как потерянная, потом, наконец, разглядела Фонтанку, да в Фонтанку-то и кинулась.
Букет уплыл, судьба сумочки неизвестна, а Фиону вытащили, препроводили в милицию, где осмотрел ее военный психиатр, внимательно ее выслушавший и отправивший ее в Удельную в сумасшедший дом.
Девушка Фиона была глупая, наивная и правдивая, рассказывала всем свою историю — все, как есть. Поэтому судьба ей была остаться в желтом доме навечно. Лекарствами ее пичкали в лошадиных дозах, а после каждого искреннего очередного рассказа о лавреце санитары ее колошматили. Дело шло к тому, чтобы помереть ей от тоски, побоев и лекарств без суда и следствия.
Однажды лунной ночью лежала она на больничной койке, вспоминала со слезами свой сундук, чувствовала себя маленькой девочкой, у которой ни за что ни про что отобрали все: сперва родителей, потом уголок в коридоре, потом неродившегося Сереженьку и хозяйского сына, пыталась она понять, почему такая гроза над ее головушкой разразилась? А ночь была непростая, сходняк домовых, на сходняке все Фионины печали и аукнулись.
Кремлецы, кстати, устраивают свой сходняк первого мая, пакостят и развратничают по-черному, даже сторожевые кремлевские псы первомайской ночи боятся, воют точно по покойнику. Животное можно смутить; только не кремлеца.
Некоторые отдельно взятые учрежденческие домовые, дурной пример заразителен, взяли моду большие гулянки к праздникам новопрестольным приурочивать; человеческих граждан даже заставляли начальники ихние по ночам в учреждениях дежурить, как бы чего не вышло; да толку что? Люди друг друга не могут к порядку призвать, наказать виновных, защитить невиноватых; на наших широтах все больше мода была: невинных ловили и в острог сажали, потому как ловить их ловчее и безопаснее. Много ли люди могут? Плечами жмут, руками разводят, головами качают. С нашим братом им уж точно не справиться.