Читаем Хазарские сны полностью

По мере созреванья ферганского плова к огороду Георгия Пантелеевича, привлекаемые запахом созревающего счастья, стягивались поодиночке, а то и конспиративными двойками и даже тройками, Никольские народные массы мужеского пола, в основном ровесники приезжего министра (других министров в Николе сроду не бывало, поэтому узбеко-таджиком гордились как своим, словно был он министром всего Союза, а то, чего там мелочиться, танцевать, так королеву — и просто премьером «Коцыгиным», как произносили в Николе) и Георгия Пантелеевича. Который к тому времени тоже был не последней спицей в колеснице, а бригадиром, что в переводе с никольского означало: кум королю и сват министру.

Друг министра — это еще круче, чем сват.

У всех у них детство пришлось на комендатуру. Которая, в общем-то, не делила поднадзорных-подконвойных на русских и нерусских. Все они для нее одним миром мазаны: враги трудового народа. Враги трудового народа со сбитыми в кровь трудовыми мозолями. Так что, комендатура и являлась в конечном счёте первейшим пестователем нашего никольского подкожного интернационализма.

Запах счастья вовсе не состоял из собственно запаха плова, который в их голодное и подневольное детство (родной мой дядька Сергей сам признавался, что из-под комендатуры, из-под тюрьмы и голода в семнадцать лет и сбежал аж на фронт, потому что это вполне недвусмысленно было единственно открытое, сургучом не залитое направление побега) был просто редкостной эманацией рая на земле, случайным веяньем небес. И даже не из аромата сивушных масел — всяк подходивший к костру и сам в каждом братски оттопыренном кармане тащил, как расторопный подносчик снарядов, по поллитровке.

Нет.

Совокупно с мерным созреваньем, поспеваньем плова над костром, над пловом, над дядьки Жоркиным огородом, над опускающейся в ночь Николой созревала, поспевала песня.

Они пели песни своего детства. И русские, и узбекские. И те, и другие — пели на два голоса. Министр, естественно, знал, помнил русские песни, особенно народные. Но и Георгий Пантелеевич, оказывается, тоже помнил — узбекские! Целая спевка собиралась к полуночи вокруг бригадирского пятиведерного казана. Светящимся, светляковым столбом, вместе с тучным запахом плова и горького хмеля вздымались к никольским недалеким звездам и слитные, печальные, местами даже слезою, как молью, траченные, поскольку спиртного всякий раз оказывалось на брата даже больше, чем плова, голоса. Выброс счастья, а может и горя одновременно, устремлялся из этого прямо на огороде образовавшегося горячего кратера. Голоса-то были мужские — женщин в круг не допускали — грубые, зычные, но печаль, мелодия в небо выструивалась — детская.

Вроде как волки, бирюки матерые собрались в круг, пасти огнедышащие — после влитого-то! — задрали, разверзли, ощерили, а запели, завыли оттуда, из самого их могучего нутра, из утробы — волчата. Дети. Подранки.

Почти что ангелы.

Два дня после этого министра лечили, сухое горячее полотенце ему, в горнице, как в мавзолее, торжественно уложенному, ко лбу прикладывали — культур-мультур однако! И на третий день, основательно подлеченного, обложенного, словно жареный гусь яблоками, гостинцами, все на той же санаторной номенклатурной «Волге» Георгий Пантелеевич провожал его обратно, на воды.

А вы говорите, что только преступников тянет на место преступления. И жертв, оказывается, тоже.

На память об испарившемся Востоке в селе остались не только сиротливое кладбище, не только непривычные на вид дети, которые с десятилетиями превращаются во вполне обрусевших стариков. Тесное сосуществование двух национальных общин породило даже третий, из взаимных диффузий, язык. Я еще помню некоторые слова из того языка, который нигде, кроме как в нашем селе, не слыхал. Например, у нас до сих пор говорят не «лохмотья», а «шардыки». Старьё, манатки — это и есть, по-нашему, шардыки. Или слово «дарман», что значит по-русски сила. Дарман есть — ума не надо: у нас эту пословицу произносят именно так.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже