Читаем Хазарские сны полностью

Я, уже почти забывший тихое, скромное материнское тепло, трогаю шершавую русскую печку, а крёстная, опершись на палку, строго следит за мною снизу: сполна ли воздаю я сыновние почести матери-героине? В такие минуты она сама уже почти что писательница — правда, из-за недостатка зрения и грамоты не письменного, а устного направления. Джамбул Джабаев, только не в тюбетейке, а в русском полушерстяном полушалке.

Крёстная втайне недоумевает: столько лет я уже в Москве, а славы все нет и нет. Москва и слава в ее понимании — это почти синонимы. Достиг Москвы — и нос в табаке. А тут, судя по всему, не в табаке. Махорка и та обсыпалась. И как мне объяснить ей, мудрой, что я столько лет гонялся за этой самой славой, пытаясь подладиться, изловчиться и так, и эдак, чтоб подцепить-таки или подстрелить коварную и неуловимую, понравиться всем и каждому, желательно сразу миллионам, что в последние годы уже вовсе и не держу ее ни в уме, ни на мушке. Что пишу теперь, в том числе и в эту минуту, уже только для одного читателя: для самого себя. И так, как считаю нужным.

Но крёстной этого говорить нельзя. Не поймет. Не одобрит — она натура общественная.

— Ну, как там Брежнев? — спрашивает меня, как будто я телевизор, всякий раз.

Прожившая трудную, натужную назёмную жизнь и детей-внуков своих пустившая не по верхам, а по корешкам, она все свои романтические, горделивые грёзы сосредоточила почему-то на мне. Свои пошли по проторенным, домашним путям, Настиного же препоручила судьбе. Чёт или нечет. И до сих пор, святая простота, верит, что — чёт. Вроде повели на расстрел, а вернулся — героем.

Увы, надо бы печке её еще разок поднадуться, собраться с русским своим хлебным духом и — разродиться другим. Следующим. Более удачливым. Я вот на двухлетнего внука, белобрысого, но с терново-темными девичьими глянцевитыми глазами, сейчас внимательно смотрю: возможно, он тоже из той же жаркой печи?

А вдруг? — видимо, и я, как и крёстная, ещё не лишен, несмотря на крутые горки, некоторых фамильных грёз. Не вычесался, несмотря на лысину, от них, как от блох, окончательно.

Но разве ж ей скажешь это?

— Ну, и как там у вас Брежнев?

Невдомёк ей, что с «Брежневыми» я давно не якшаюсь, что выпал, вылетел из их ближнего круга — видел вот одного на приёме, так разве ж к нему пробьёшься, такое завихрение вокруг него, помазанника Божьего, что того и гляди спичечной головкою торнадо, им самим и вызванного, под своды Кремлёвского дворца выструится. Да я и не пробивался: ловкостью, гибкостью всепроникающей Господь не наделил. Вот когда остаются они, столь несокрушимо, кажется, востребованные сегодня, не у дел — вот тогда к ним, вчерашним небожителям, удивлённо озирающимся вокруг себя в поисках хотя бы одного знакомого и вчера еще, да даже сегодня утром столь преданного лица — вот тогда к ним полный и широкий, по всему их периметру, доступ таким как я. Потому что тогда он будет холостым. Это сейчас заряжен, как бронебойный патрон, и каждая элементарная (себе-то кажется утончённо-сложной, значительной) частица бомбардирует его в тишине с одной единственной целью: хоть что-то урвать, унести, продолжая путь навылет, на своём окровавленном копье — ну, хоть влажную помарку благосклонного взгляда. После же, если и будет интерес, то чисто энтомологический: подойти, смерить взглядом и про себя довольно ухмыльнуться: а что, и мы — не хуже многих…

Когда сам служил в Кремле, на приёмы почти не ходил, хотя приглашения копились на столе горками. Считал бесцельным времяпрепровождением: выпить-закусить можно и в своей компании. К тому же, казалось, такое положение вещей — собственное бренное пребывание в Кремле — будет годы и годы: успеется. Увы, рубануло, как топором по канатам, и причальная, красного кирпича, кремлевская стенка оказалась далеко за бортом. А сам ты — в открытом штормящем море, если не сказать — в нигде. А тут случайно, вместо другого, позвали и — встрепенулся. Галстук нацепил, явился не запылился. Побыл, поозирался — лиц-то знакомых немало. Молодцы, приспособились, приладились к новому направляющему шагу, но большинство делают вид, что ни сном, ни духом: можно подумать, что ты изменился больше, чем они. Выпил-закусил и досрочно, даже не захмелев как следует, хамыля-хамыля восвояси. Гора-то Лысая да — чужая. Сладки бубны за горами — не про нас. Проходя кремлевскими площадями, подумал: а мётлы, мётлы-то персональные стоят, ожидаючи, шикарные, сплошь иностранного производства. Словно мы эти страны присовокупили, покорили, а не растеряли половину своего, кровного, кровью и потом политого. Это неправда, что у нас рождаемость никудышная. Посмотрите на начальников: страна скукоживается, как шагреневая кожа, а они плодятся в геометрической мордатой прогрессии и в совершенно другом, полированном качестве, что больше всего, нагляднее всего и видно по бесчисленным стадам персональных лимузинов, сквозь которые рядовому москвичу сейчас не протиснуться. Худеть надо, черт возьми, чтоб сквозил между ними бесплотным духом!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Детективы / Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза