Но под этими сплетнями, как темные водоросли под слоем чистой воды, струились гораздо более страшные истории, которые передавались из уст прямо в ухо. Если верить одному такому рассказу, получалось, что во время болезни источником былой радости и веселья молодого Даубманнуса было то, что, скрюченный и горбатый, он мог достать ртом любую часть своего тела и так узнал, что мужское семя не отличается по вкусу от женского молока. И мог постоянно обновлять самого себя. Когда же он выпрямился, это стало невозможно. Конечно, все это могло быть просто сплетнями, которые делают прошлое человека столь же непрозрачным, как и его будущее. Но тем не менее каждый мог видеть, что после того, как он вылечился, молодой Даубманнус в присутствии парней, работавших в типографии, часто проделывал необычную шутку. Он прерывал работу, одну руку свешивал до земли, второй хватал себя за волосы и подтягивал голову вверх. По его лицу при этом разливалась знакомая всем старая, хорошо посоленная улыбка, и бывший бен-Яхья запевал песню так, как давно уже не пел. Вывод сделать было нетрудно: за выздоровление юноша пожертвовал большим, чем получил, поэтому не случайно он говорил: «Германия дает о себе знать во сне, как непереваренный обед». Но хуже всего было то, что работа в типографии уже не радовала его так, как раньше. Он набивал ружье типографскими литерами и шел охотиться. Но решающим моментом, который, как камень на пути ручья разводит его в направлении двух разных морей, стала встреча с одной женщиной. Она была откуда-то издалека, ходила в платьях цвета фиалки, какие носят еврейки в той части Греции, что занята турками, и была вдовой какого-то романиота, который в свое время занимался изготовлением сыра неподалеку от Кавалы. Даубманнус увидел ее на улице. Их сердца встретились во взглядах, но, когда он подал ей два пальца, она сказала ему: «Некошерных птиц можно узнать по тому, что, сидя на ветке, они делят пальцы по парам, а не на три и один…» И отвергла его. Это стало последней каплей. Даубманнус-младший совсем потерял голову. Он уже было решил бросить все и уехать куда глаза глядят, как вдруг умер старый Даубманнус, а в типографию ставшего его наследником Даубманнуса-младшего как-то вечером вошел незнакомый христианский монах с тремя кочанами капусты на вертеле и копченой грудинкой в сумке, сел к огню, на котором в котелке кипела вода, бросил в него соль и грудинку, нарезал капусту и сказал: «Мои уши наполнены словами Бога, а рот набит капустой…» Звали его Никольский
и был он, когда-то очень давно, писарем в монастыре Николье на берегу той самой Моравы, в которой давным-давно менады растерзали Орфея. Он спросил Даубманнуса, не хочет ли тот издать книгу, содержание которой столь необычно, что вряд ли кто-нибудь решится ее напечатать. Старый Даубманнус или бен-Яхья без раздумий отказались бы от такого предложения, но Даубманнус такой, каким он был сейчас, потерявший голову, увидел в этом какую-то возможность для себя. Он согласился, и Никольский начал на память диктовать ему словарь, и так продолжалось семь дней, пока он не продиктовал всю книгу, подкрепляясь по ходу дела капустой, нарезанной такими длинными и тонкими лоскутами, как будто они из носа растут. Получив рукопись, Даубманнус отдал ее в набор не читая, сказав при этом: «Знание — товар скоропортящийся, того и гляди заплесневеет. Так же как и будущее». Как только словарь был набран, Даубманнус напечатал один экземпляр отравленной типографской краской и тут же сел читать. Чем дальше он продвигался в чтении, тем сильнее действовал яд, и фигура его искривлялась все больше. Каждая согласная буква книги наносила удар по какому-нибудь органу тела. Снова появился горб, кости опять заняли первоначальное положение, в котором они росли и соединялись когда-то вокруг живота, живот по ходу чтения тоже вернулся на то место, к которому привык с детства, боли, которыми ему приходилось платить за выздоровление, прекратились, голова, как и раньше, попала во власть левой руки, а правая опустилась до земли, и в тот час, когда она коснулась ее, лицо Даубманнуса, как в детстве, просияло забытой улыбкой блаженства, которая соединила в одно целое все его годы, и он умер. Сквозь эту счастливую улыбку его губы выронили последние слова, прочитанные им в книге: «Verbum caro factum est» — «Слово стало мясом».КАГАН