Бесились зверьми-левиафанами: с фырканьем, с молодецким гиканьем, норовя притопить друг дружку. Теплу и воде гости радовались совершенно по-детски. Мейстер Филипп плавал неподалеку, «собачкой», щурясь на солнце. Вит старался держаться поближе к нему. Потом, голышом вывалив на берег, затеяли пускать «блинцы». Тут Виту честь и хвала: его «блинец» аж семнадцать раз скакнул! В качестве награды победителя, раскачав, забросили на глубину – и побежали топить для верности. Навалились гурьбой: «Бу-у-у!» Юркий мальчишка выскользнул угрем, поднырнул между ног Базильсонов; расхрабрившись окончательно, изо всех сил дернул волосатую ножищу, норовя опрокинуть. В этом, правда, не преуспел – проще корову на горбу унести!
Но Андре Базильсон ничуть не обиделся на подобную вольность. Вот ведь, благородные – а забавляются, будто с ровней! Видать, люди шибко хорошие. Везет ему, Виту, на хороших людей!
«Хорошие люди» тем временем совсем разошлись. Затеяли кидаться друг в дружку мокрой галькой. Чисто огольцы в Запрудах. Как-то так само собой вышло, что скоро вся галька полетела в Вита – вертись-поспевай! Вит сперва боялся, а там приноровился. Даже разок в ответ засветил в лоб доброму Андре. А челяди ихней – и не раз! Игра все-таки…
Молодым козленком он скакал по пляжу, не замечая, что в него летит уже не галька, а изрядные каменюки. Заметил только, когда вдруг понял: не увернуться. Корявый обломок песчаника ввинтился в воздух едва ли не со свистом; Виту показалось, что душа от страха выскочила через макушку. Глупая, насмерть испуганная душа трепетала в лучах солнца, готовясь улететь насегда, а тело, оставшись без души, вдруг разучилось бояться. Просто не знало, как это делается. Телу было хорошо, телу было весело, тело дышало, играло, жило, тело сжимало кулаки странными, угловатыми шишками, заставляя руки плясать в обнимку с медленным, ленивым, неуклюжим камнем: два ткацких челнока взбесились, заметались – туда-сюда-обратно, туда-сюда-обратно… майская гроза, дробь по крыше…
Душа ахнула и упала.
Вит сидел на песке. Кашлял. Моргал. Кругом валялись каменные осколки. Один больно врезался в тощую ягодицу. Надо бы встать или просто подвинуться, да кашель, пакость этакая, одолел.
Костя Новоторжанин с уважением качнул кудлатой головой:
– Ишь ты!
– Бу! бу-у! – азартно рявкнул Якун Базильсон, выворачивая из песка глыбу с самого Вита размером. Мальчишка задушенно пискнул и бросился наутек.
Грянул дружный хохот.
– Стой, Виталя! – донеслось вдогонку. – Вертайся! они ж шутейно!..
Вит с опаской покосился через плечо. Обнаружил, что никто в него больше ничем не швыряется, а мейстер Филипп приветливо машет рукой. И, слегка пристыженный, повернул обратно.
Шуточки у них, у лбов заморских!..
Душегуб очень внимательно смотрел, как малыш возвращается. Даже улыбаться забыл. Именно сейчас Филипп ван Асхе с обжигающей остротой почувствовал: дело сладится. Как задумывал, так и сладится. С девицей (
Сладится тело.
Теперь видно.
L
Нашествие гостей оставило фратера Августина равнодушным. Работа над переводом всецело поглотила цистерцианца – не воздав должного роскоши завтрака, он поспешил тихонько удалиться. Однако в библиотеке монаха ждал сюрприз. Над столом с грудой фолиантов склонилась долговязая фигура незнакомца. Белая, вышитая золотом риза. Святой паллиум, закрепленный булавками, чьи головки – гиацинты. Тиара в виде тройной короны. Сердце екнуло: не может быть! Сон, греза! бред!.. Память услужливо шепнула голосом мейстера Филиппа: «…если здесь кто-нибудь объявится, сохраняй спокойствие…» Как же, сохраняй! Легко ему, Душегубу, советовать, когда…
Человек обернулся, и сомнений больше не осталось. Это лицо монах видел во дворце Фернандо Кастильского, на картине безумного живописца Фонтанальи: «Иннокентий II в базилике Св. Лаврентия возвещает „Медную Буллу“.
Но ведь папа Иннокентий, примиривший Гильдию с церковью, давно мертв!
– Ваше Святейшество?..
На груди мертвого папы дюжиной драгоценных камней блеснуло Святое Круженье. Пальцы правой руки задумчиво перебрали четки. Отец-квестарь невольно отметил: пальцы у понтифика длинные и тонкие, как у музыканта. Говорят, превосходно играл на арфе.
– Простите, Ваше Святейшество, что помешал Вам! Но меньше всего я ожидал…
Глубина карих глаз вдруг налилась светом. Узкие губы тронула улыбка, и папа, подобно таинственному мавру, произнес певучую фразу. Язык был цистерцианцу неизвестен, но он прямо-таки источал доброжелательность.
– Я… я не понимаю… – растерялся Августин, сообразив, что папа мог, в свою очередь, не понять его, и переходя на латынь.