Тяжелые, глухо чавкающие стуки приветствовали писателя в четвертом доме:
УАК-УАК-УАК! УАК-УАК-УАК!
В окне кухни он увидел мужчину, с очень довольным видом, раскалывающим голову ребенка большим молотком для отбивных, в то время, как позади него женщина в фартуке готовила что-то на сковороде.
Мужчина раздробил череп на части и стал ложкой соскребать нежные мозги в миску.
— Оливковое масло или рапсовое? — спросил он жену.
Писатель отпрянул и, сдерживая рвоту, вывалился обратно на улицу. Под воздействием увиденного, он чувствовал себя, будто получил удар кувалдой прямо в лицо. Он видел достаточно; он не хотел больше быть Ищущим — он просто хотел вернуться домой. Потом его снова бросило в пот, и голос, как изношенный аккорд, прозвенел снова в его голове:
НО ТАМ ТАК МНОГО, МНОГО ЧЕГО ДЛЯ НАШИХ ПОИСКОВ…
Что бы это значило? Сдавшись, писатель наклонился и его вырвало. Это было логично по сути, в конце концов, было его долгом после того, что он видел.
Закончив, писатель почувствовал себя еще хуже, почувствовал себя изгоем. Частички месива из его последней трапезы блестели, почти как драгоценности, в морозном свечении фонарей. Он чувствовал пустоту, и не только в животе, но и в сердце. Может быть он выблевал свой дух, а?
Он просто
Ложь.
Абсурдно, но он сел рядом с лужей блевотины, чтобы осмыслить это. Каталитическая субъективная гипотеза[18]
была разрушена? Он чувствовал себя отверженным, но кем? Господствующими? Обществом? В некотором смысле он был — всеми писателями, вместе взятыми и, возможно, это была обратная сторона его отторжения, которое спровоцировало зов, избрало его каким-то образом.Поиски имели неприятные последствия, оставив его сидеть «ниже плинтуса», как и его блевотину, принимавшую причудливые формы между его ног.
— Мама! — услышал он.
Мольба прозвучала с надрывом, переходя в отчаянный визг, как у потерянного ребенка.
Затем:
— Я ПОКАЖУ ТЕБЕ ИСТИНЫ, ИЩУЩИЙ.
ИЩИ. ВЫИСКИВАЙ ПРОПИТАНИЕ ИСТИНЫ. ПОКАЖИ МНЕ ЧЕГО ТЫ СТОИШЬ.
Писатель ухмыльнулся.
— Мама! Я здесь!
Гроб стоял пустой. Его предыдущий владелец — мертвая старуха — была полностью раздета и распята на ковре; вся в морщинах, с серо-белой, сухой кожей и с лицом, как сушеный фрукт. Между ног трупа скрючился священник, со спущенными до лодыжек черными трусами, и яростно совокуплялся.
— Я приведу тебя обратно! — тяжело дыша, обещал он.
Его глаза были зажмурены в самой благочестивой концентрации. Провисшие мешки грудей колыхались на подмышках трупа.
— Ради всего святого, Вы трахаетесь с трупом! — закричал писатель.
Трах прекратился. Ярость, прерванного полового акта, заполыхала в глазах священника так резко, как трескаются стекла.
— Чево? — гаркнул он.
— Вы трахаете
— Ну и что?
Писатель поежился:
— Поправьте меня, если я ошибаюсь — я не эксперт по современному протоколу клериков,[19]
но в моем понимании, священникам не полагается заниматься сексом, особенно с их матерями, и особенно, когда их матери МЕРТВЫ!Священник замялся, но не из-за возражений писателя, а из-за какого-то внутреннего позыва. Печаль осознания того, что он стащил и «оседлал» забальзамированную падаль, коснулась его лица.
— Я не могу вернуть ее, — сокрушался он. — Нет, не так.