— Уйди, Родион. Не знаю я тебя. Столько ты горя сделал. Не подходи к моему дому. Проклятый ты для меня человек. И Надежду прокляну. Навсегда вы проклятые...
— Ну будет, завел. Скажи лучше, где Надька-то? А? — Веселая, злая прозелень зашевелилась в Родионовых глазах. — Надьку-то куда дели? С Митькой пропили? Смотрите, вы мне за девку ответите.
И вдруг высунулся откуда-то из-под стола укрывшийся там от домашних бурь босоногий Колян.
— А я ишо видал, Надька в дяди Родиона катер побежала. Папка ее ищет, а она туда забралась... — Колян смолк, сбитый на пол материнской затрещиной, заголосил.
Костромин заметался по избе, схватил ружье, да бросил, топор потрогал, не взял. Дмитрий тоже встал зачем-то, затоптался, замельтешил бестолково руками. Старик вдруг сел и заплакал. Все увидели, что он совсем уже стар. Дмитрий тоже сел.
Низовка владела озером. Она гнала и гнала несметные свои белоголовые стада. Они шли и шли, покорно и угрюмо, чтобы разбиться о береговой камень и навсегда сгинуть. Летел и летел косой снег. Носились над озером неприкаянные куски тумана.
Упершись руками в борт катера, Родион пошел в воду. Он столкнул катер и зашел в озеро по пояс, и белые макушки волн срывались, как головки одуванчиков под ветром, и летели ему в лицо. Он влез на борт и толкнулся шестом. Рванулся к мотору, и в самый тот миг, когда вновь заскрежетала галька под днищем, заработал винт. Катерок повернулся носом к волне и пошел, хлюпая, подпрыгивая и брызгаясь, как утенок-хлопунец.
— Утонут, — тихо сказал стоявший на крыльце Костромин и пошел в избу. Побрел по тропке к кордону Дмитрий. Матрена осталась на берегу и стояла еще долго, и все смотрела, уже ничего не видя, не отличая катер от волн, не замечая леденящего душу снежного ветра.
...Никто не утонул. Низовка стихла, и стихли обида и горе. Так бывает всегда. Засветило солнце, пришли морозы, и пушистый снег, словно стая белых куропаток, чутко сел на ветви кедра, готовый сорваться от малейшего ветерка. Стало озеро, и в один из погожих дней малорослая лошаденка, приписанная к гидрометпосту, сторожко ступила на лед. Была она запряжена в кошевку. В ней сидел Колян, укутанный в полушубок, и Костромин. К кошевке была привязана телка Милка. Она ставила передние ноги врозь, вилочкой, и изумленно мотала головой. Она еще ни разу не видела зимы.
Ни разу еще в эту зиму никто не ездил по озеру. Было оно покрыто хрустким снежком, как парадной, крахмальной скатертью. Проехала по озеру кошевка — и исчезла парадность. Появилась на озере дорога. Ровная, прямая, она протянулась вниз, на север, откуда приезжают на заимку люди, откуда приносятся низовки, где живут Родион с Надеждой.
На солонце
Сосенки прилепились к горе, круглые, колючие, цепкие, как шишки репея. С них начиналась тайга. Вниз к озеру вела открытая, сплошь заросшая травой и цветами по́кать.
Снизу было видно, как забралась в сосняжек маралуха, как она бродит там или лежит, как мелькают ее светло-коричневые, седоватые бока и рыжая подпалина на заду. Однажды под вечер маралуха спустилась к самым крайним сосёнкам, вытянула шею, стала смотреть вниз, на заимку, притулившуюся подле озера. Она увидела маленький, как улей, черный домишко и около него, и поодаль от него, там, где начиналась гора, белые хлопья снега на зеленых деревцах. Она только пошевелила своими длинными, пугливыми ушами.
Человек в розовой рубахе, в серой круглой шляпе ходил среди обсыпанных снегом деревьев. Он держал в руках лопату, втыкал ее в землю и нагибался. Маралуха заметила человека, и уши ее прижались к голове, затаились. Ею овладел древний, непонятный страх перед человеком. Это был страх ее предков, всей ее звериной породы. И все-таки маралуха осталась стоять. Человек в круглой шляпе ни разу еще не сделал ей худого, и она начинала верить в него день за днем, год за годом.
Осенью, замирая, маралуха слушала, как трубят в пихтовнике рогачи, и дарила свою благосклонность сильнейшему. В начале лета она пришла к заимке, чтобы родить пятнистого мараленка. Она пришла сюда уже в третий раз. В сосняжке над заимкой ее никто не трогал. Лаяли внизу псы, ходил человек в круглой шляпе, и это отпугивало волков, и выше в горы забирались хозяева тайги медведи.
Человек заметил маралуху, повернул к ней лицо и стал смотреть, приподняв угловатые, заросшие седой щетиной скулы и сощурив маленькие голубые глаза. Так они и смотрели друг на друга — опасливый зверь, вышедший из тайги, и уставший, немолодой уже человек, ковырявший с утра лопатой землю.
Лайка Динка подбежала, лизнула хозяину низко свесившуюся руку. Рука была соленой на вкус. Динка показала носом на маралуху и тявкнула трижды и всем своим видом выразила готовность: бежать, лаять, скалить зубы, добыть зверя. И уже рванулась вперед, да хозяин остановил голосом: «Стой, Динка, стой! — Собака оглянулась удивленно и увидела, что хозяин улыбается. — Стой. Ну чего ты? Своя ведь это. Своя корова-то. Да вот прошлую весну-то телиться приходила. Забыла, что ль? Назад, Динка!»