Мать, много позже вспоминая этот эпизод, упоминала об отце: — Я его за обе руки ухватила под столешником, — вот-вот сорвется… На лбу жилы вздулись… Брови как копья… Богородицу читаю, чтоб Сережу-то пронесло мимо скандала.
В это время в избу протолкался черный всклокоченный мужик. Он дошел до Носова, встал в упор перед ним и заговорил сурово:
— Васька, на миру тебе говорю: верни мою Буланку.
У Носова хмель соскочил.
— Знать не знаю твоей Буланки… Разрази на месте. Чтоб света не взвидеть…
Черный осадил Носова рукой о плечо и вынул из-за пазухи недоуздок.
— Чей это, стервец? — грозно спросил мужик.
Носов завертелся под рукой.
— У тебя на поветях саморучно нашел недоуздок. — Мужик снизил голос: — Слушай, Носов, верни лошадь. На дворе праздники, не успел, чать, далеко увести? Ну, а не вернешь, — пред всеми говорю, — на этом ремне тебя повешу, гадина. Никакими петухами не запугаешь… У ворот твоих, сволочь, спать буду, ходу не дам, а убью…
Васька заревел по-бабьи. Всем стало не по себе от рева конокрада.
В это время к Носову обратился старик Парфен, добрейший дед Парфен на всю Шиловку. Он потрогал по голове конокрада и заговорил отечески:
— Слухай, Василь… Все грешны, чего тут… А ты, милой, раскинь правду — вот тебе и прощеное Христово воскресение будет… Свои, милой, здесь, — простят.
Носов сопел, всхлипывал, потом поднял уродливое лицо и неожиданно заговорил спокойно:
— Ну вот что, для деда Парфена скажу: знаю, где лошадь. Митрий Михалыч, — обратился он к хозяину лошади, — езжай в Широкий Буерак… В лесу там, налево от первой просеки в ложбине, у зимовья, где деготь гнали, — там найдешь… Не я крал, а дорогу делал, разрази на месте…
Он встал, опять пьянея.
— А теперь положите меня на печку… Голову ломит…
Эту деревенскую драму мать приводила как одно из переволновавших ее событий во время беременности…
Проводы покрыли все.
Можно сказать, вся Шиловка — и Васька снова трепался здесь — с песнями и пляскою провожала городских гостей чуть не до Любкиного перевала. Здесь и прощание, и поцелуи, и махание отъезжающим, покуда розвальни с Сережей и Аненой не скрылись за изволоком.
— Хороший народ они все, — говорил Анене муж. — Прямо лучше некуда. Работники — золото, — ты заметь, и с нами валандались, и дело не бросали… Да. А вот поди ты, темнота какая. Словно бы обреченные… Тут я чего-то понять не могу… Потом с гнусарем этим… Таким манером дела не замажешь — в артели такого не должно случаться… Помяни слово, безносого этого еще и мы встретим, он через Шиловку раздуется… — Отец помолчал. — А народ хороший — и родня твоя и другие тоже.
Рождение
В избушках под одной крышей жили интересами будущего человечка, зреющего в животе Анены.
Старухи заняты были приданым. Февронья Трофимовна развернула весь свой талант в хитрых вышивках, которыми она украшала наволочки, нагрудники и чепчики. Федосья Антоньевна занималась пеленками, свивальниками и вязала теплое одеяльце.
Дядя Ваня, приходя со службы, ухищрялся над точкою и выделкой колыбели, впрочем, его секрет был не полным, в эту работу был посвящен Андрей Кондратыч, в его задачу входила роспись колыбели.
Старик синим и красным карандашом на бумаге придумывал узоры, бегал с рисунком в сарайчик — прикидывал, примерял, советовался с дядей Ваней и снова у стола в своей лачужке чертил, менял сделанное.
Вспоминаю теперь людей, окружавших мое детство: Андрей Кондратыч запомнился мне как один из самых живых людей.
На рассвете, зимой и летом, возвращался он с караула со своими «палочками-смекалочками» из «аряй-маряйного дерева». Эти палочки были действительно замечательны, может быть, и вправду говорил о них Андрей Кондратыч:
— Годик сушены, да годик струганы, да годик глажены.
Только на ощупь они уже давали ощущение драгоценного плотного дерева. Древесный фибр разбегался по ним в орнаментальной закономерности. Позднее я мог найти сходство и сравнение этих жизнью обработанных струек дерева с подобными на деках старинных скрипок. В висячем положении палки давали вибрирующий звук, средний между звоном и пением на грудных нотах. Тональности длинной и короткой палок были сгармонированы. Короткая была толще длинной. Изменение мелодийности достигалось положением палок в руках по их длиннотам.
С младенческих неспокойных снов, вероятно, запомнилась мне музыка этих палок.
Завозишься в колыбели… На просвете темнеют кресты оконных переплетов. Полог колыбели мертвым предметом навис над головой, и уже к горлу подступает — реветь, реветь надо… В этот момент ударит Кондратыч палочками-смекалочками — и кончены все страхи, мой аппарат зацепился за жизнь и звучал с ней в унисон…
— Сон-то у нас, соседушки, сладкий от Кондратычева стуканья, — говорили в околотке.
Когда случалось несчастье, Андрей Кондратыч не бегал, не кричал, не торкался к спящим, как это делали другие караульщики, а его палки срывались с их звуковой ласковости и грозно начинали чеканить опасность, — и сразу на улицу высыпали люди.
На пожар, на грабеж, даже на набеги волков у него были особые сигналы, звуки и ритмы.